— Видишь, укатали сивку крутые горки. Ну, это ничего, пройдет…
Смоляков старался улыбнуться, губы не слушались. Он шатался. Орлов на руках отнес его в угол камеры и положил на тряпье. Каторжане сами делали ему примочки. От медицинской помощи они с начала протеста отказались. Питались только хлебом. Его не хватало. Но каждый отщипывал от своей порции кусочек для Смолякова.
Двадцать второй день был особенно тяжким. Через камеру проходили трубы от кочегарки. Летом ее не топили. Но на этот раз где-то в подвалах разожгли печи.
Нестерпимо душно стало в каземате. Люди толпились возле двери, чтобы вдохнуть скупую струю свежего воздуха, пробивающуюся сквозь щель. У многих начался голодный понос. Больные вместе с здоровыми лежали на полу.
По нескольку раз в день стучали из соседних камер. Владимир отвечал:
— Все в порядке.
Люди передвигались, держась за стенки. Все так исхудали, что перестали узнавать друг друга. В камере всегда был полумрак. Встретясь лицом к лицу, спрашивали:
— Кто ты?
На двадцать пятый день стало известно, что в крепость введены войска, две конвойные роты.
Всем стало ясно: близится развязка. И тогда каторжане решили сделать последнюю ставку. Этой ставкой была жизнь.
Они объявили голодовку. Решение о том принималось «парламентским» путем. Каждый, чьим мнением дорожила каторга, был запрошен по этому поводу. «Да, голодать», — ответил Лихтенштадт. «Да, голодать», — сказали Петров и Жадановский.
Они понимали, на что идут. И потому, отвечая «да», сошлись также на том, что голодовка не для всех.
Владимир убеждал наиболее ослабевших товарищей отказаться от этой, во всех отношениях последней меры.
Письменчук со слезами на глазах говорил Жадановскому:
— Богом прошу тебя, не голодуй. Ты первый помрешь, кому в том польза?
Борис Петрович смотрел на него своими увеличившимися и просветлевшими глазами.
— Вы невозможное говорите, — отвечал он матросу, — и сами знаете, что невозможное.
Орлов подошел к Владимиру с несколькими уголовными.
— Такое дело, — сказал Орлов, — и мы с вами. Значит, уж до точки вместе…
Голодовку объявили Владимир Лихтенштадт, Федор Петров, Борис Жадановский, Иван Письменчук, Иустин Жук — на всем острове около семидесяти человек.
Затих четвертый корпус. Затих третий корпус. Смолкли песни. Решено не петь, чтобы сберечь силы.
По вечерам каторжане устраивали свою собственную перекличку. Камера спрашивала камеру, все ли живы.
Как это ни удивительно, легче других переносили голод люди физически слабые: Лихтенштадт, Жадановский.
Борис Петрович обходил неподвижно лежавших товарищей. Одному подсунет свернутое одеяло под голову, другому оботрет запекшиеся губы, третьему поправит кандалы. Их тяжесть теперь казалась нестерпимой. Немногие могли двигаться, волоча их за собой.
Жук дивился маленькому Жадановскому:
— Ты могутный, я думал, тебя щелчком перешибить можно.
— Я человек военный, ко многому привычный, — отвечал Борис Петрович.
Жуку приходилось трудно. Его молодое, огромное, жаждущее тело не хотело умирать. «Жить! — кричало в нем наперекор всему. — Жить!»
Временами он стонал. Стон походил на рев. Когда Владимир испуганно окликал его, он говорил:
— Не тревожься, мне так легче…
Письменчук умирал. Строгое, заросшее волосами лицо матроса все время было повернуто к свету.
— Эх, не послушался ты меня, — едва шевеля истончавшими губами, укорял он Жадановского, — видишь, до чего трудно…
Слова эти произносились так, будто помирал не он, матрос Письменчук, а дорогой друг его, «Борись Петрович».
В свой последний час матрос бредил. Он приподнимался на локте и, задыхаясь, кричал:
— Держи на маяк!.. Видишь огонь?..
Для него уже не было ни тесного каземата, ни крепостных стен.
Вечером, на братской перекличке каторжан, Жадановский простучал:
— Нет Письменчука…
Зимберг находился в величайшем смятении. В петербургских газетах появились сведения о голодном бунте в Шлиссельбургской крепости. Опасались запроса в Государственной думе. Тюремное ведомство требовало водворения порядка любыми средствами.
Что означало — «любые средства»? Остров был переполнен солдатами. Но мысль о том, чтобы двинуть их против людей, для которых не существует страха смерти, — сама эта мысль казалась нелепой.
Все же бунт должен быть прекращен, чего бы это ни стоило.
Зимберг не посмел сам обойти камеры голодающих: он страшился каторжан, у которых жили только глаза.
Василий Иванович отправил кого-то из канцеляристов сказать, что господин начальник крепости обещает в будущем телесных наказаний не применять. Обращение с заключенными будет вежливым. И для библиотеки они получат книги по общественным вопросам. Но… разумеется, с изъятиями.
Победа была одержана осенью, на второй месяц с начала протеста.
Силы возвращались к людям медленно. Голодовка закончена. Но из камер то и дело выносили безнадежно больных…
Зимберг опасался нарушить свое слово. Он понимал, что с зачинщиками нельзя расправиться здесь, на острове. Владимир Лихтенштадт, Борис Жадановский, вместе с другими, кого тюремщики считали главарями мятежной каторги, были переведены в Орловский централ.