На следующий день толпа снова собралась на косе. Хитроумный Василий Иванович вынес на балкон комендантского дома граммофон с раструбом самоварного цвета. Быстрый и звучный краковяк мешал перекличке голосов с острова и косы.
Тогда в крепости стали петь на заре. В этот час на Ладоге бывает особенно тихо.
Полицейские никого не пускали через канал. На косе пусто. Но рыбаки делали крюк по озеру и, входя в Неву, слышали, как поют каторжане.
Протест заключенных разрастался. К политическим присоединились уголовные. Все они отказывались подчиняться режиму каторги. С начальством не здоровались и ни в какие разговоры не вступали. Надо было ждать применения силы, оружия. Но и в этом случае решили не покоряться.
Однажды, в середине дня, Владимир услышал из своей камеры звон шпор, стук прикладов, задевающих о стены.
В камеру ввалились надзиратели с револьверами. Солдаты остались в коридоре. Среди них не сразу можно было разглядеть маленького полковника с орденами на мундире. Позже выяснилось, что это присланный генерал-губернатором главный инспектор тюрем.
Надзиратели выбивались из сил, чтобы поднять каторжан, поставить их в шеренгу.
Заключенные сидели на полу. Иустин, обхватив колени огромными ручищами, не пел, а выкрикивал слова:
Последнюю строку проревела вся камера:
Снова прокричал Иустин:
На Жука навалились солдаты. Он отбросил их. Началась свалка. Иустина хотели вывести из камеры. Каторжане не отдавали его.
Наступила решительная минута. Надзиратели посматривали на полковника. Заключенные ждали стрельбы. Но полковник помахал под носом белыми перчатками и, глядя прямо перед собой, зашагал прочь. За ним потянулись надзиратели и солдаты.
Вслед несся шум, свист.
Лихтенштадт спокойными близорукими глазами смотрел на все еще не могущих успокоиться товарищей. Он протирал стекла очков и тихо говорил:
— Они испугались нас, потому и не стреляли. Понимаете, они струсили… Что-то испортилось в механизме российского самодержавия…
К концу тревожного дня Владимир по привычке открыл тетрадь с дневниковыми записями. Но тут же снова спрятал ее. Сейчас не до того. Подумал: знают ли обо всем случившемся в Петербурге? Всякая почтовая связь острова с внешним миром прекратилась.
Владимир перехватил Иустина, метавшегося по каземату.
— Понимаешь, дорогой товарищ, — сказал он ему, — история пишется не пером.
26. Мятежная каторга
Старая тюрьма и четвертый корпус переведены на карцерное положение. Камеры переполнены заключенными, так что повернуться негде. Всех лишили горячей пищи, лишили прогулок.
Эта мера не только не испугала каторжан, но подняла дух, укрепила решимость. В те дни встретились многие товарищи, разлученные годами. Но самое главное — под одной крышей теперь были те, кто возглавлял протест.
Впервые Жук увидел людей, о которых так много слышал: Бориса Жадановского и Федора Петрова. Они оказались очень разными. Подпоручик Жадановский — маленький, по-мальчишески худенький, доктор Петров — бородатый и необыкновенно широкоплечий. Один кипел энергией, напряженный как струна; он искал схваток с начальством. В другом все чувства глубоко спрятаны, внешне сдержан, в решениях нетороплив. Но от того, что решил, не отступит. Петров — большевик.
«Так вот они какие!» — думал Иустин. Каторжный доктор ему нравился мужеством, силой. А подпоручик показался очень уж щуплым, — не понять, в чем душа держится.
Письменчук теперь почти не отходил от Жадановского. В камере только и слышно: «Борись Петрович» да «Борись Петрович».
Первым делом матрос забрал у Жадановского рубашку и залатал дыры. Аккуратно убрал и подшил бахрому на рукавах. Потом начал укорять его, что он такой худущий, о себе совсем не думает, а теперь на хлебе и воде совсем пропадет.
Все посмеивались над усатой нянькой. Но Письменчук не обращал на это никакого внимания. Жадановский смущенно говорил ему:
— Напрасно вы возитесь с моей одежонкой, и вообще все это делаете напрасно…
Но он уже не ругался и не сердился из-за ненужной опеки, понимая, что тут никакие возражения не помогут.
— Ты взаправдашнее дите, как есть дите, — донимал его Письменчук.
Разжалованный подпоручик говорил матросу «вы», а тот, словно подчеркивая, что на каторге существует только старшинство лет и вообще так теплей выражается отношение к товарищу, говорил ему «ты».
Миновал десятый день всеобщего карцера.
Лихтенштадт, Петров, Жадановский по очереди запрашивали соседние камеры. Оттуда отвечали:
— Держимся!
Каторжане по-прежнему не признавали начальства. С утра до вечера распевали, гремели кулаками в двери. Крепость в те дни походила на кипящий котел, накрытый чугунной крышкой.
На пятнадцатый день в камере появился каторжник с опухшим лицом, с набрякшими мешками у глаз. Иустин едва мог узнать в нем Смолякова. С трудом поднимая веки, он говорил Жуку: