Несмотря на то что он возглавлял самую большую клинику в Бухаресте и имел на своем личном попечении огромную палату, читал лекции и много консультировал, во время работы парламента он неизменно присутствовал на всех заседаниях, так как профессор Флоря Петре был сенатором-либералом. Глубоко ответственный врач, он откликался на просьбу любого больного и одинаково тщательно лечил всех без всякого различия. Осмотрев больного, он скромно присаживался у стола и писал длинное заключение таким почерком, что и сам едва мог его разобрать, требуя, чтобы все вокруг хранили полное молчание, пока он обдумывает курс лечения. Возможно, эти минуты полной сосредоточенности (чего он требовал и от других) и были тайной его профессионального совершенства, ибо именно в это время, благодаря выработанному методу и особенностям таланта, и происходило слияние проанализированных наблюдений и интуиции. Вместе с тем в этом было что-то и от профессионального священнодействия, и от веры в науку, которую он олицетворял. В домах, куда он приносил исцеление и радость, доктор хотел утвердить и престиж науки, который зарождался в эти минуты молчания. Но до составления заключения он был весел и фамильярен, никак не проявляя ни озабоченности, ни тревоги, что бы ни нашел у больного. Пока больной по его указанию принимал разные позы, чтобы можно было лучше его осмотреть, доктор накручивал на палец шнурок своего пенсне и приговаривал:
— Ничего, все пройдет, дорогой! Ничего, ничего, пройдет!
Войдя в спальню, Флоря Петре приветствовал старого барона с дружеским радушием, на что барон попытался ответить тем же. Потом целых два часа осматривал больного. Если бы кто-то наблюдал за профессором во время осмотра, он заметил бы, как менялось выражение его прищуренных глаз, которые то пустели, когда все его внимание сосредоточивалось на кончиках пальцев, то становились необычайно живыми и пытливыми. Порой в глазах доктора вспыхивало удивление, и тогда он спешил обласкать своего друга теплым сочувственным взглядом, словно желая сообщить что-то серьезное и вместе с тем утешительное. Все эти резкие переходы от удивления и страха к жалости, боли и, наконец, к решимости без слов отражали душевное состояние доктора. Закончив осмотр, профессор глубоко вздохнул, слегка похлопал министра по спине и заявил:
— Кремень! Косточка от персика! Браво, Барбу! Прекрасно держишься! Я тебя починю и поставлю на ноги!
— Ты думаешь? — отозвался барон.
Та внутренняя сила, которая помогала ему скрывать болезнь, в первый же тяжелый день вдруг иссякла. Вместо нее появился страх.
— Поставлю, поставлю! Сам увидишь, что и мы на что-то годимся здесь, на земле. Нужно одно — чтобы ты меня слушался.
Барон Барбу, словно ребенок, готов был верить и делать все, что ему скажут. Страх превозмог его скептицизм. Барон мало что понимал в тайнах человеческого организма и еще меньше разбирался в медицине, которая никогда не привлекала его и необходимости в которой он не испытывал. Для него самой главной наукой была физика и особенно — оптика. Что касается человека, то он представлял себе, где располагаются благородные органы: мозг, сердце, легкие, которые он уважал. Обо всем остальном, что таилось в глубине его тела и ниже пояса, он имел самое туманное представление. Барон никогда не ощущал своего живота, а потому и не имел о нем ясного понятия. Его природная брезгливость и чистоплотность не позволяли ему углубляться в сложные функции внутренних органов, где все преобразовывалось в отвратительную массу или жидкость. Он отрицал все, что казалось ему нечистым, и дело доходило до того, что, запрещая унавоживать землю, он доводил ее до такого истощения, что у него в саду не росли цветы. Представив себе, что делается на кухне, он отказывался от многих блюд, особенно в ресторанах и чужих домах. Его отвращение не только ко всяческому разложению, но и к жизненным сокам уже давно заставляло его отдавать предпочтение людям пожилым, а не молодым, находящимся во власти жизненных инстинктов, а потому, по его мнению, нечистых. И в отношениях с женщинами он предпочитал дружбу, которой и дарила его домница Наталия, существо от природы весьма уравновешенное, так что тем более странными были вспышки его ревности.
И вот теперь, испытывая страх перед неизвестностью и отвращение к неизбежной грязи, барон Барбу вынужден был погрузиться в изучение собственного тела. Он чувствовал, с ним происходит что-то опасное и неприятное, и верил в доктора Петре, как в проводника, который поведет его через топкое болото.