Кстати сказать, рассказы Шолохова журналы и газеты не рвали из рук, часто не принимали к публикации; некоторые подвергались значительной редактуре. Причем сам Шолохов нередко просил «урезать», поменять название… Он тревожно справлялся о судьбе своих вещей, просил поторопиться с гонораром. То есть по всем приметам был начинающим автором. Человек, носивший в редакции чужие рассказы, вряд ли бы вел себя так.
А теперь собственно о рассказах.
Во-первых, они (почти все) поражают жестокостью, особенно острой даже на фоне таких произведений о Гражданской войне, как «Два мира» Зазубрина, рассказов Всеволода Иванова, «Разгрома» Фадеева, «Конармии» Бабеля, «Железного потока» Серафимовича, «России, кровью умытой» Артёма Веселого. Тем более что гражданская война в большинстве рассказов Шолохова происходит между жителями одной станицы, одного хутора, одной семьи… В общем-то, та же тема является главной в «Тихом Доне».
В ряде рассказов отцы когда случайно, когда сознательно убивают сыновей. Сами убийства описаны очень сильно, зримо.
С седла перевесившись, шашкой махнул, на миг ощутил, как обмякло под ударом тело и послушно сползло наземь. Соскочил атаман, бинокль с убитого сдернул, глянул на ноги, дрожавшие мелким ознобом, оглянулся и присел сапоги снять хромовые с мертвяка. Ногой упираясь в хрустящее колено, снял один сапог быстро и ловко. Под другим, видно, чулок закатился: не скидается. Дернул, злобно выругавшись, с чулком сорвал сапог и на ноге, повыше щиколотки, родинку увидел с голубиное яйцо. Медленно, словно боясь разбудить, вверх лицом повернул холодеющую голову, руки измазал в крови, выползавшей изо рта широким бугристым валом, всмотрелся и только тогда плечи угловатые обнял неловко и сказал глухо:
– Сынок!.. Николушка!.. Родной!.. Кровинушка моя… Чернея, крикнул:
– Да скажи же хоть слово! Как же это, а?
Упал, заглядывая в меркнущие глаза; веки, кровью залитые, приподымая, тряс безвольное, податливое тело… Но накрепко закусил Николка посинелый кончик языка, будто боялся проговориться о чем-то неизмеримо большом и важном.
К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот…
Кстати, вспомним последнюю часть четвертой книги «Тихого Дона», написанную в 1939 году – спустя четырнадцать лет после «Родинки».
Вот Ильинична, мать Григория Мелехова, выйдя в ночную степь, зовет сгинувшего сына: «Гришенька! Родненький мой! ‹…› Кровинушка моя!»
А вот Григорий просит мертвую Аксинью: «Ради Господа Бога! Хоть слово! Да что же это ты?!»
Одни из самых потрясающих эпизодов всего романа.
Отпустил я его сажен на двадцать, потом винтовку снял, стал на колено, чтоб рука не дрогнула, и вдарил в него… в зад… ‹…› Подсигнул он вверх, сгоряча пробег сажен восемь, руками за живот хватается, ко мне обернулся:
– Батя, за что?! – и упал, ногами задрыгал.
Бегу к нему, нагнулся, а он глаза под лоб закатил, и на губах пузырями кровь. Я думал – помирает, но он сразу привстал и говорит, а сам руку мою рукой лапает:
– Батя, у меня ить дите и жена…
Голову уронил набок, опять упал. Пальцами зажимает ранку, но где же там… Кровь-то так скрозь пальцев и хлобыщет… Закряхтел, лег на спину, строго на меня глядит, а язык уж костенеет… Хочет что-то сказать, а сам все: «Батя… ба… ба… тя…» Слеза у меня пошла из глаз, и стал я ему говорить:
– Прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя – жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя – меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…
Немножко он полежал и помер, а руку мою в руке держит… Снял я с него шинель и ботинки, накрыл ему лицо утиркой и пошел назад в деревню…
Степка бился под отцом, выгибаясь дугою, искал губами отцовы руки и целовал на них вспухшие рубцами жилы и рыжую щетину волос…
– Под ребра… бей… – хрипел Яков Алексеевич, распиная Степку на мокрой, росистой земле…
Брат убивает брата, мужчина – любимую женщину, сын – отца, соседи – соседей… Вот кусок из рассказа «Алешкино сердце», о голоде на Дону в то время, когда Шолохов работал налоговым инспектором и занижал налог (пытался помочь землякам):
…Полька, старшая сестра Алешки, доглядела, когда богатая соседка, Макарчиха по прозвищу, ушла за речку полоть огород, проводила глазами желтый платок, мелькавший по садам, и через окно влезла к ней в хату. Подставив скамью, забралась в печку, из чугуна через край пила постные щи, пальцами вылавливала картошку. Убитая едой, уснула, как лежала, – голова в печке, а ноги на скамье. К обеду вернулась Макарчиха – баба ядреная и злая. Увидела Польку, взвизгнула, одной рукой вцепилась в спутанные волосенки, а другой – зажав в кулаке железный утюг, молча била ее по голове, лицу, по гулкой иссохшей груди.
Из своего двора видал Алешка, как Макарчиха, озираясь, стянула Польку с крыльца за ноги. Подол Полькиной юбчонки задрался выше головы, а волосы мели по двору пыль и стлали по земле кровянистую стежку.