— Мой муж — дипломат, — сказала она, — и мы, как ты понимаешь, много ездим по миру в связи с его работой. Но совсем другое дело — когда едешь куда-то одна по своей работе. Признаю, мне бывало страшно, даже в знакомых местах. А в Польше я ужасно нервничала, потому что там мне было чуждо почти всё, особенно язык. Но часть моих изначальных страхов объяснялась просто: я не привыкла к самостоятельности. Например, — продолжала она, — мы жили в Берлине шесть лет, но даже он мне показался незнакомым городом, когда я приехала туда одна, в качестве писательницы. Отчасти дело в том, что я увидела другую его сторону — литературный мир, до сих пор мне абсолютно неведомый, — а еще отчасти потому, что без мужа я совершенно по-иному ощутила, кто я такая.
Я ответила ей, что не знаю, возможно ли вообще в браке знать, кто ты такой, и отделять себя прежнего от того, кем ты стал рядом с другим человеком. Возможно, идея «настоящего» сама по себе иллюзорна: иными словами, можно чувствовать, что внутри тебя есть отдельная, автономная личность, но существует ли она на самом деле — это вопрос. Моя мать, сказала я, однажды призналась, что не могла дождаться, когда же мы наконец уедем на учебу, а когда мы уезжали, то не знала, куда себя деть, и хотела, чтобы мы вернулись. Даже сейчас, когда мы, взрослые дети, задерживаемся у нее в гостях, она настойчиво нас выпроваживает, как будто иначе случится что-то ужасное. Однако я уверена, что после нашего ухода она испытывает то же чувство потери и гадает, чего же она хотела и зачем гнала нас. Ангелики начала рыться в своей элегантной серебряной сумочке и достала из нее блокнот и карандаш.
— Прошу прощения, — сказала она, — но мне нужно это записать.
Какое-то время она писала, а потом подняла глаза и спросила:
— Можешь повторить вторую часть?
Я отметила, что блокнот, как и всё в ее внешности, выглядит очень аккуратно: страницы его исписаны ровными, прилежными строчками. Карандаш у нее был тоже серебряный, с выдвижным грифелем, который она с силой вкрутила обратно в корпус. Закончив, она сказала:
— Должна признать, меня поразил прием в Польше — правда, очень удивил. Судя по всему, польские женщины крайне политизированы. Моя аудитория на девяносто процентов состояла из женщин, и они очень активно высказывали свое мнение. Конечно, гречанки тоже активные…
— Но одеваются лучше, — закончил вернувшийся Панайотис. К моему удивлению, Ангелики отнеслась к этой реплике серьезно.
— Да, — сказала она, — греческим женщинам нравится выглядеть красиво. Но в Польше я ощутила, что в этом наш недостаток. Женщины там очень бледные и серьезные, у них широкие, плоские, холодные лица, хотя кожа обычно плохая — вероятно, из-за погоды и питания, и это ужасно. Зубы у них тоже оставляют желать лучшего, — добавила она, слегка скривившись. — Но я позавидовала их серьезности: они как будто не отвлекаются, никогда не отвлекались от жизненной реальности. Я много времени в Варшаве провела с одной журналисткой, — продолжала она, — примерно моего возраста, тоже матерью, и она была такая тонкая и плоская, что мне с трудом верилось, что она вообще женщина. У нее были длинные прямые волосы мышиного цвета, спускавшиеся по спине, а лицо белое и угловатое, как айсберг. Она носила широкие рабочие джинсы и огромные неуклюжие ботинки и была чиста, резка и красива, словно кусочек льда. Они с мужем строго чередовали свои обязанности каждые полгода: один работает, другой сидит с детьми. Иногда он проявлял недовольство, но до сих пор придерживался договоренности. Она с гордостью призналась мне, что, когда она уходит на работу, дети спят с ее фотографией под подушкой. Я засмеялась, — сказала Ангелики, — и ответила, что мой сын скорее умрет, чем его застукают с моей фотографией под подушкой. Ольга посмотрела на меня так, что я вдруг задумалась, не заразили ли мы даже детей цинизмом нашей гендерной политики.
В лице Ангелики была мягкость, почти туманность, которая красила ее, но в то же время придавала ей изможденный вид. Казалось, в этой мягкости всё что угодно может оставить след. У нее были мелкие, аккуратные, детские черты, но на лбу пролегли морщинки, как будто от тревоги, придав ей выражение нахмуренной невинности — словно недовольная чем-то хорошенькая девочка.
— Разговаривая с этой журналисткой по имени Ольга, как я уже сказала, — продолжала она, — я задумалась: а может, всё мое существование — даже мой феминизм — не более чем компромисс? Мне как будто во всем недостает серьезности. Даже к писательству я отношусь в некоторой степени как к хобби. Я задумалась, хватило бы мне смелости быть как она, жить жизнью, в которой так мало удовольствия, так мало красоты — а в Польше просто немыслимая концентрация уродства, — и поняла, что в таких обстоятельствах у меня вряд ли вообще оставались бы силы на неравнодушие. Поэтому меня так удивило, сколько женщин пришло на мои чтения, — словно моя книга имела чуть ли не большее значение для них, чем для меня!