В Берлине, — продолжила она спустя какое-то время, — мой сын ходил в дорогой частный колледж, оплачиваемый посольством, где мы познакомились с множеством богатых людей со связями. Таких женщин я еще в своей жизни не встречала: почти все они работали докторами, адвокатами, бухгалтерами, и у большинства из них было по пять-шесть детей, которых они воспитывали с невероятными усердием и энергией, управляя своими семьями, как успешными корпорациями, и успевая при этом делать серьезную карьеру. Кроме того, эти женщины тщательно следили за собой: каждый день ходили в спортзал, бегали благотворительные марафоны, были стройные и гибкие, как борзые, и всегда носили самую дорогую и элегантную одежду, хотя их жилистые, мускулистые тела на удивление часто были лишены сексуальности. Они ходили в церковь, пекли торты для школьных праздников, председательствовали в дискуссионных клубах, проводили званые ужины с шестью переменами блюд, читали все последние романы, ходили на концерты, а по выходным играли в теннис или волейбол. И одной такой женщины было бы уже многовато, — сказала она, — но в Берлине я встречала их толпами. И смешно, что я никогда не могла запомнить ни их имен или лиц, ни членов их семей, кроме одного ребенка, сверстника моего сына: он был парализован и перемещался на эдакой тележке с мотором и подставкой для подбородка, которая удерживала его голову и не давала ей валиться на грудь. — Она сделала паузу с таким озабоченным выражением, будто снова увидела перед собой лицо мальчика, и продолжала: — Я не помню, чтоб его мать когда-нибудь жаловалась на судьбу: наоборот, она без устали организовывала сборы средств для благотворительных организаций, занимающихся его болезнью, и это не считая остальных многочисленных дел.
Иногда мне кажется, — сказала она, — что усталость, навалившаяся на меня по приезде из Берлина, была общей усталостью всех этих женщин, которую они отказывались чувствовать сами и передали вместо этого мне. Они всегда бежали: с работы и на работу, в супермаркет, группами по парку — разговаривая так непринужденно, будто стояли на месте, — а если им приходилось остановиться на светофоре, они продолжали перебирать ногами в огромных белых кроссовках, дожидаясь зеленого, а потом снова бежали дальше. В остальное время они носили обувь на плоской резиновой подошве, в высшей степени практичную и в высшей степени уродливую. Обувь была единственной неэлегантной деталью их внешности, — сказала она, — но при этом я чувствовала, что именно в ней кроется ключ к их загадочной натуре: это была обувь женщин, лишенных тщеславия.
Сама я, — продолжила она, вытянув из-под стола свою посеребренную ножку, — вернувшись в Грецию, пристрастилась к изящной обуви. Наверное, я осознала, как прекрасно просто стоять на месте. А для героини моей книги такие туфли символизируют запретное. Она никогда не наденет ничего подобного. Более того, когда она видит женщину в таких туфлях, ей становится грустно. Ей всегда казалось, что она жалеет этих женщин, но теперь она решает быть с собой откровенной: на самом деле туфли для нее воплощают концепцию женственности, которой она лишена, в которой ей отказано. Она как будто чувствует, что она вовсе не женщина. Но если не женщина, то кто? Она переживает кризис женственности и вместе с тем творческий кризис, хотя всегда стремилась отделить обе эти идентичности друг от друга: она верила, что они взаимоисключающие, что одна из них лишает другую права на жизнь. Она смотрит из окна своей квартиры на женщин, всё бегающих и бегающих в парке, и спрашивает себя, бегут ли они к чему-то или от чего-то. Но если посмотреть подольше, становится ясно, что бегают они просто по кругу.
Подошел официант с громадным серебряным подносом в руках. Он по одному снял с него блюда и поставил на стол. Ангелики, которая так долго возилась с заказом, в итоге взяла себе чуть-чуть, с нахмуренным лбом зачерпывая из каждого блюда ложкой. Панайотис положил мне на тарелку всего понемногу и объяснил, что есть что. Он сказал, что в последний раз был в этом ресторане накануне отъезда его дочери в Америку: тогда он тоже не хотел, чтоб ему мешали знакомые, которых у него на тот момент в Афинах стало слишком много. За едой они вспоминали свою совместную поездку в Салоники, родину многих из этих блюд. Он поднял ложку и спросил Ангелики, не хочет ли она еще, но она в ответ прикрыла глаза и склонила голову набок, словно святой, терпеливо противостоящий соблазнам. Ты тоже мало ешь, сказал он мне.
Я ответила, что ела на обед сувлаки. Панайотис скривился, Ангелики наморщила нос.
— Сувлаки — очень жирная еда, — сказала она, — и вторая причина ожирения греков наравне с ленью.