Хозяин посмеялся вместе со мной и сказал, что, конечно же, ни за что не боролись и даже не против чего-то, а просто была такая игра. Знаешь как это? “Черно с белым не берите, «да» и «нет» не говорите, не смеяться, не улыбаться, белы зубы не показывать”. И все это знали, сказал он, только одни “смеялись и улыбались” — они проигрывали. А другие не позволяли себе этого — правила игры.
Я подумал, что это не первая метаморфоза полковника. Ведь не всегда же он был полковником — я помню время, когда еще не был. В те годы мы были живы. Для нас это были годы великих открытий. И для него, который теперь называется полковником, и для меня, и, может быть, для того, который теперь убийца. Мы сокрушали стены, пробивали невидимые заслоны. Картины оживали для нас. Потом... Многие обрастали шерстью и, может быть, выли, постепенно превращаясь в полковников. Их полнолуние я спокойно проспал, только потом оно косвенно задело меня. Теперь появились другие ценности: свобода, демократия, деньги. Картины умерли — для мертвого зрителя все картины мертвы.
“Правила игры?” — подумал я.
Я заметил полковнику, что игра шла в одни ворота.
— А в некотором роде, она всегда в одни ворота, — возразил полковник. — В большой игре всегда так. Смотри: вот два шахматиста играют. Выигравший получает миллион, но ведь не от проигравшего? Даже напротив, тот тоже свое получает. За игру платит кто-то другой.
“А за независимость? — подумал я. — Кто платит за независимость? Ведь это тоже немалые деньги. Поди побольше, чем миллион”.
Я подумал, что, может быть, полковник и не отдаст свои голоса кому-то другому, но его собственный голос... Его независимость, его профессиональный опыт, его кураторство и Канарские острова...
“Все — Канарские острова, — подумал я. — А может быть и нет. Может быть, все как раз в порядке, и там, куда он попадет, если, конечно, попадет, это будет как раз то, что надо — прилично и демократично — ведь все зависит от правил игры, и если теперь можно «брать черное и белое» вместо «красного», он, наверное, так и будет делать. Если, конечно, обманет своих, — подумал я, — ведь случилось же так, что дети обманули отцов, вторые стали первыми. Все — Канарские острова”. Мне стало тошно от своего цинизма.
Однако полковник говорил уже о другом. Я вспомнил, что Канарские острова были так, к слову, а разговор шел о его семье, а теперь он спрашивал о моей.
— Ты такой же крепкий семьянин? — спросил он, и мне в его словах почудился подвох.
Я подумал, что ему, пожалуй, все обо мне известно, потому что в мире ничего случайного нет — все детерминировано, все подчиняется каким-то сюжетам, и, может быть кто-то знает, может быть, кто-то уже написал сценарий, и полковник уже получил свою роль, и даже выучил ее от начала до конца, а мне остаются только реплики, и я не в силах изменить сюжет. Я ответил на его вопрос, что разведен и живу один.
— Что так? — участливо спросил он. Отпил из стакана глоток, затянулся, кивнул и грустно констатировал грустный факт. — Не выдержали свободы.
— Да, — сказал я, — не выдержали свободы.
“Может быть, он и прав, — подумал я. — Действительно, не выдержали свободы. Как будто нас держали в одной камере, а потом выпустили, и вот... Что же нас связывало? Любовь? Может быть, ненависть? Общая ненависть, принятая за любовь. И страх, постоянное ожидание скорой разлуки. А потом ничего не случилось, надежды на разлуку не оправдались. И оказалось, ничего нет. Да, не выдержали свободы. А она есть? Или мы принимали за нее что-то другое? Может быть, мы были свободнее там, в камере, скованные одной цепью? А в мире свободного выбора... Абсурд, — сказал я себе, — выбор не бывает свободен, выбор всегда вынужден. Потому что ты поставлен перед выбором. Поставлен — понимаешь? Кем-то или чем-то, но не по своей воле. А выбрав, ты снова оказываешься перед выбором, перед следующим выбором, а кто-то наблюдает, кто-то записывает в дневник каждое твое движение, каждое твое решение и... смеется. Так, может быть, лучше в камере? Диоген сидел в бочке, чтобы избавиться от необходимости выбирать”.
— Свобода — это борьба за свободу, — сказал полковник.
Мы пили и мы говорили уже о Свободе.
— Так где же ты был с этими своими замечательными мыслями? — спросил я.
— Ты же знаешь, — сказал он. — Уж ты-то знаешь.
— Да, — лицемерно сказал я. — Ты человек военный. Никуда от этого не денешься.
Он принял это за чистую монету.
— Дело вовсе не в этом, — возразил он, — дело в другом. Опять-таки игра. Очень трудно выйти из игры. И чем выше ставки, тем труднее.
Я подумал, что как это пошло! Но не сказал, спросил только:
— Что, “коготок увяз”?
— Да нет, — сказал полковник. — Все добровольно. Если ты не игрок, не поймешь.
Я подумал, что я, пожалуй, игрок — и понял. Я подумал, что перестать играть действительно трудно: перестал — и стал кем-то другим, как будто посторонним себе человеком. Я подумал, что я тогда все-таки играл в их игры. “Никогда не садись играть с чертом” — почему-то вспомнил я Эдгара По.