Я пересек пустой, холодный холл и остановился у стеклянной стены. Передо мной, за стеклом, лежала широкая залитая гудроном площадка, окруженная невысоким парапетом — крыша первого этажа, — дальше был виден Литовский проспект, оживленный и, вероятно, шумный, но шума не было слышно отсюда. Там непрерывным потоком двигались автомобили, обтекая цветные, украшенные огромными буквами автобусы и фургоны, белые как айсберги рефрижераторы. Темная фигурка (плащ, шляпа), лавируя в пестром потоке, пересекала проспект. Вслед за ней устремились еще три, одетые примерно так же. Они держались отдельно друг от друга, но отсюда хорошо было видно, что объединены они общим движением. Человек в шляпе перешел рельсы, проскочив перед трамваем, который закрыл его от меня и от тех троих, спешивших за ним. Они нетерпеливо заметались между трамвайными путями, но когда трамвай прошел, того, в шляпе, уже не было на тротуаре, а может быть, не было шляпы.
Я вернулся в коридор. Пошел мимо приемной директора, дверь которой была сейчас закрыта, прошел до лестницы, спустился по ней и, проходя мимо вахтерши, вежливо приподнял шляпу. Вышел на каменную террасу. Накрапывал мелкий дождь.
Герой передачи сидел в кресле спиной к зрителю, так что виден был только его седой затылок, над воротником фланелевого пиджака.
— Почему я должен вам верить? — с некоторым вызовом спросил журналист. — Тем более что если это правда, то для вас в этом есть определенный риск.
— Риска нет, — сказал герой, — я проверял.
— Но все равно, зачем вам это нужно?
— Это вы искали встречи со мной. Значит, это вам нужно.
— Ну хорошо. Но вы же все-таки согласились?
— Я понимаю, вы спрашиваете для зрителей, — рука в темном пиджаке протянулась, приоткрыв манжет. Человек стряхнул пепел в стоявшую на столе пепельницу. Стол был покрыт клетчатой скатертью, интерьер был безразличный, вероятно, гостиничный: ни книг, ни комнатных растений, ни каких-нибудь безделушек, только на стене в простой темной рамке банальная фотография петербургского пейзажа. Человек вздохнул.
— Это трудно объяснить, — сказал он. — Может быть, своеобразное покаяние. Исповедь перед всем миром.
— Как у Раскольникова?
Герой подумал.
— Да, — согласился он, — пожалуй, как у Раскольникова.
— Значит, вам не нравится то, что вы делаете?
— Кому ж такое понравится?
— Почему же вы продолжаете, из-за денег?
Герой передачи опять на минуту задумался.
— Нет, — сказал он, — не из-за денег. Денег у меня больше, чем мне надо.
— Тогда почему же? Почему вообще вы не бросите все и не сдадитесь? Как Раскольников.
До меня начало доходить, о чем идет речь.
— Я не Раскольников, — ответил герой, — и живу не в том обществе. Раскольников был свободен, а я — нет. Сдаться? Это для меня в любом случае означает смертный приговор. Не от суда, так от тех, с кем я имею дело, и скорее от них.
— Тогда почему просто не бросить? Прекратить, скрыться.
— И я перестану быть убийцей? — насмешливо спросил герой.
— Да, это сложный вопрос, — задумчиво сказал журналист.
— Ничего сложного, — ответил герой. — Убийцей человек становится один раз.
— Как потеря невинности? — игриво поддержал журналист.
— Это и есть потеря невинности.
Убийца опять замолчал.
— А теперь уже все равно, — потерянным голосом сказал он, — все равно: один, пять, десять...
“Это тебе все равно, — подумал я, — тебе все равно. Потому что ты, подонок, и в этом своем «покаянии» продолжаешь любоваться собой, а тем, кого ты убиваешь, все равно другое: им наплевать на твои переживания — им просто хочется жить”.
— Но не лучше ли все-таки прекратить? — спросил журналист. — Остановиться. Да, вам уже не вернуться назад, но ведь речь не только о вашем спасении — вы можете подумать и о других.
— Теперь для меня это вопрос выживания, — ответил убийца. — Я вовлечен. Вовлечен в игру, из которой нет выхода. Можно проиграть, но нельзя прекратить игру, потому что всегда найдется тот, кто захочет отыграться. И если я перестану убивать, убьют меня.
— Что, жить хочется? — спросил журналист.
— Хочется. Как ни странно, хочется, хотя иной раз думаешь, не наложить ли на себя руки.
— А тем, другим, не хочется?
— Мало того, что хочется, — не слушая журналиста, продолжал герой, — так еще хочется иметь чистую совесть. Пытаешься убедить себя в том, что ты лишь орудие, что этого человека все равно убьют, но это слабое утешение.
“Да, тебе бы утешительницу, — злобно подумал я, — вроде той, из фильма, — чтобы говорила тебе: ты должен простить себе это”.
— Жалко себя? — спросил журналист.
— “Жалко”? Да нет. Иногда даже думаешь, мало тебе еще, думаешь, что недостаточно угрызений совести, думаешь, что твоя боль не должна прекращаться ни на минуту, и что ради этой боли, этого наказания ты должен жить. Потому что смерть для тебя избавление, и это твое проклятие — убивать и убивать снова, чтобы мучиться и мучиться без конца.
“Ты, сволочь, сделал из своего страдания фетиш, — подумал я, — сотворил кумира, которому приносишь в жертву чужие жизни.”
— А вам не кажется, что вы заранее просите прощенья у тех, кого собираетесь убить? — неожиданно спросил журналист.