Вероятно, позднее время, давно перевалившее за полночь, не способствует занятиям государственными делами. Ночь, зашедшая за последнюю границу, склонна к определенной развязности. Меж тем как мы беседуем, иллюзия, что мы в комнате, слабеет, мы на самом деле — в лесу, все уголки зарастают купами папоротников, сразу же за постелью поднимается стена зарослей, шевелящихся и перепутанных. Из этой лиственной стены возникают на свет лампы большеглазые белки, дятлы и ночные создания и неподвижно глядят в огонь блестящими выпуклыми очами. С некоей минуты мы оказываемся во времени нелегальном, в бесконтрольной ночи со всеми ее ночными штучками и фанабериями. То, что пока происходит, уже не берется в расчет, не считается, исполненное незначительности, внезапных отклонений и ночного фиглярства. Только этому я и могу приписать удивительные перемены в поведении Бианки. Она, всегда такая сдержанная и серьезная, воплощение послушания и примерной дисциплины, теперь сама капризность, строптивость и непредсказуемость. Документы разложены на обширной равнине одеяла. Бианка небрежно берет их, нехотя бросает взгляд и безразлично упускает меж пальцев. С припухшими губами, подвернув бледную руку под голову, она не спешит с решением и заставляет меня ждать. Или же поворачивается спиной, закрывает уши ладонями, глухая к мольбам и просьбам. Внезапно, без слова, одним движением ноги под одеялом она сбрасывает бумаги наземь и глядит из-под локтя с высоты своих подушек загадочно расширенными глазами, как я, согнувшись в три погибели, самоотверженно подбираю их с земли и сдуваю с них хвою. Эти, правда, полные очарования, капризы не облегчают мне и без того трудной и ответственной роли регента.
Во время наших бесед шум леса, насыщенный свежим жасмином, проходит через комнату целыми верстами ландшафтов. Всё новые лесные участки перемещаются и движутся, хороводы деревьев и кустов, целые декорации лесные, распространяясь, плывут через комнату. И тут становится ясно, что мы, оказывается, с самого начала находимся в некоем поезде, в лесном ночном поезде, медленно следующем вдоль оврага по лесистой околице города. Отсюда и сквозняк, упоительный и глубокий, который насквозь проходит через купе все новой и новой нитью, продлевающейся нескончаемой перспективой предчувствий. Даже кондуктор с фонарем возникает откуда-то, выходит из деревьев и прощелкивает наши билеты своими щипцами. Так мы въезжаем во все более глубокую ночь, открываем совершенно новые ее анфилады с хлопающими дверями и сквозняками. Глаза Бианки углубляются, щеки горят, чудная улыбка возникает на губах. Хочет ли она мне в чем-то открыться? В чем-то самом сокровенном? Бианка говорит об измене, и личико ее горит экстазом, глаза сужаются от прилива неги, когда, ящерицей извиваясь под одеялом, она инсинуирует мне предательство священнейшей миссии. Она настойчиво изучает мое побледневшее лицо сладостными очами, которые слегка начинают косить. — Сделай это, — шепчет она настойчиво, — сделай это. Станешь одним из них, из черных этих негров… — А когда в отчаянье заклинающим жестом я прикладываю палец к губам, личико ее вдруг становится злым и ядовитым. — Ты смешон со своей нерушимой верностью и всей этой твоей миссией. Бог знает, что ты навоображал себе о своей незаменимости. А если я предпочту Рудольфа! Я его тысячу раз предпочитаю тебе, скучному педанту. Он-то был бы послушен, послушен вплоть до преступления, вплоть до самоотрицания, до самоуничижения… — Потом вдруг с торжествующей миной спрашивает: — Помнишь Лонку, дочку Антоси-прачки, с которой ты играл, когда был маленький? — Я удивленно гляжу на нее. — Это была я, — говорит она, хохоча, — только я была в то время еще мальчиком. Я тебе тогда нравилась?
Ах, в самой сути весны что-то портится и распадается. Бианка, Бианка, неужто и ты меня обманываешь?