Подойдя, я поворотился к кавалькаде, неспешно подступавшей широким фронтом, со шпагами, изготовленными для укола, и сказал: — Господа, я напрасно обеспокоил вас. Эти люди свободны и, никем не удерживаемые, уедут без помех. Волос не упадет с их головы. Вы же исполнили свой долг. Вложите сабли в ножны. Не знаю, насколько усвоена вами идея, служению которой я призвал вас, в какой мере она вам близка и стала кровью от крови вашей. Как видите, она потерпела крах по всему фронту. Полагаю, вы переживете это без большого вреда для себя, коль скоро пережили крах и собственной своей идеи. Вы, господа, уже неуничтожимы. Что до меня… но обо мне говорить нечего. Я желаю лишь — здесь я обратился к сидящим в экипаже, — чтобы вы не сочли случившееся для меня неожиданным. Это не так. Я давно все предвидел. Если же с виду я столь долго пребывал в заблуждении, не желая знать, как все обстоит на самом деле, то единственно потому, что не полагалось мне интересоваться чем-то, что не входило в мою компетенцию, не полагалось предварять события. Я стремился выстоять на посту, который уготовила мне судьба, желал сполна осуществить свою программу, остаться верным роли, которую сам для себя узурпировал. Ибо сейчас, вопреки нашептываниям собственной амбиции, с раскаянием признаюсь, что был всего лишь узурпатором. В ослеплении я дерзнул учить писанию, вознамерился быть толмачом божественной воли, в лженаитии ловил едва прослеживаемые в альбоме слепые улики и штрихи. Соединил же я их, увы, всего лишь в приблизительный абрис. Я навязал этой весне свою режиссуру, подвел под ее невероятный расцвет собственную программу и захотел наставить и направить сообразно собственным планам. Какое-то время, терпеливая и равнодушная, она несла меня, едва ощущая, на своем расцвете. Ее невосприимчивость я принял за терпимость, даже за солидарность, за согласие. Я полагал, что прочту в образе ее, лучше чем она сама, глубочайшие ее интенции, что понимаю ее душу, что могу предвосхитить то, чего она сама, взбудораженная своей необъятностью, не умеет выразить. Я не принимал в расчет все проявления ее дикой и безудержной независимости, прозевывал внезапные пертурбации, непредсказуемые в последствиях и для нее побудительные. Я столь далеко зашел в своей мегаломании, что дерзнул ввязаться в династические проблемы сильных мира сего, мобилизовал вас, господа, против Демиурга, злоупотребил вашей незащищенностью перед идеей, вашей благородной бескритичностью, дабы навязать ложную бунтарскую доктрину, увлечь ваш пламенный идеализм на действия безрассудные. Не берусь решать, был ли я призван к великим деяниям, на каковые посягнула моя амбиция. Вероятней всего, я сгодился лишь для инициирования, был почат, а затем отброшен. Я перешагнул свои границы, но и это было предусмотрено. По сути, я с самого начала предвидел свою судьбу. Подобно року злосчастного Максимиллиана, она стала судьбой Авеля. Была минута, когда жертва моя благоуханна была Господу и угодна, а твой дым шел понизу, Рудольф. Но Каин всегда побеждает. Игра была стасована заранее.
В этот момент отдаленный взрыв сотряс воздух, огненный столп поднялся над лесами. Все повернули головы. — Сохраняйте спокойствие, — сказал я, — это горит Паноптикум, уходя, я оставил там бочонок пороху с подожженным фитилем. Вы лишились обиталища, благородные господа, вы бездомны. Надеюсь, это вас не слишком огорчает?
Но могучие эти личности, эти избранники человечества немо и беспомощно блестели глазами, сохраняя строй в зареве далекого пожара. Они глядели друг на друга, вовсе не имея суждения, и часто моргали. — Ты, Сир, — обратился я к эрцгерцогу, — был неправ. Возможно, с твоей стороны тоже имела место мегаломания. С моей же стороны было ошибкой переделывать мир от твоего имени. К тому же, наверно, такое вовсе не входило в твои намерения. Красный цвет — всего лишь цвет, как и остальные, — лишь вместе создают они целокупность света. Прости же мне, что я злоупотребил именем твоим ради чуждых тебе целей. Да здравствует Франц Иосиф I!
Услыхав это имя, эрцгерцог вздрогнул, потянулся к сабле, однако сразу как бы одумался, живая алость окрасила его нарумяненные щеки, уголки губ словно бы приподнялись в улыбке, глаза задвигались в орбитах; размеренно и достойно он приветствовал присутствующих, с ослепительной улыбкой переходя от одного к другому. Те возмущенно пятились. Этот рецидив самодержавности в обстоятельствах столь неподходящих произвел отвратительное впечатление.
— Остановись, Сир, — сказал я, — никто не сомневается, что ты до тонкостей знаешь церемониал своего двора, но сейчас не время на это.
Я хотел зачитать вам, досточтимые господа, и ты, Инфанта, акт моего отречения. Я отрекаюсь во всем. Распускаю триумвират. Передаю регентство в руки Рудольфа. А вы, благородные господа, — здесь я обратился к своему штабу, — свободны. Вы действовали с похвальными намерениями, и я горячо благодарен вам от имени идеи, нашей низложенной идеи — слезы навернулись у меня на глаза, — которая несмотря ни на что…