Во втором акте Джульетта появляется на балконе, выходящем в сад, чтобы поговорить с Ромео. На голове у нее уже не было украшений, остались только цветы, да и те уже увядали. Сцена была полуосвещена, ибо действие происходит ночью; легкая тень, падающая на черты Коринны, делала их еще более мягкими и привлекательными. Голос Коринны, казалось, был еще мелодичнее, чем днем, на блистательном празднике. Ее поднятая рука словно взывала к звездам, как к единственным свидетелям, достойным слушать ее; и когда она проговорила: «Ромео! Ромео!» — то хотя Освальд был уверен, что она думает только о нем, он почувствовал укол ревности к имени другого, к имени, которое она повторяла с таким трогательным выражением. Освальд сидел прямо напротив балкона: актер, игравший Ромео, стоял несколько в тени, и взгляд Коринны не отрывался от Освальда, когда она произносила эти чудесные строки:
Когда она сказала: «Прости ж меня, прошу, и не считай за легкомыслие порыв мой страстный», в ее глазах зажглась такая нежная мольба, а при словах: «Прекрасный мой Монтекки!» — в ее голосе зазвучало такое благоговение перед своим возлюбленным, такая гордость своим выбором, что Освальд тоже почувствовал себя столь же гордым, сколь и счастливым. Он поднял склоненную в умилении голову; он казался себе властителем вселенной: ведь он царил в душе женщины, заключавшей в себе все сокровища мира.
Заметив, какое действие она производит на Освальда, Коринна, охваченная сердечным волнением, которое уже одно способно творить чудеса, воодушевлялась все больше и больше; и когда при приближении утра Джульетта слышит пение жаворонка — знак того, что Ромео должен покинуть ее, — голос Коринны стал волшебно прекрасным: он звучал как сама любовь, но в нем скрывалась и какая-то священная тайна, слышались какие-то воспоминания о небесах, предчувствие возвращения к ним и неземная тоска, какую испытывает изгнанная на землю душа, которую Божественная родина скоро должна призвать к себе. О, как была счастлива Коринна в тот день, когда она исполняла перед своим избранником столь благородную роль в такой чудесной трагедии! Сколько лет жизни должны были показаться ей тусклыми после подобного дня!
Если бы лорд Нельвиль мог играть с Коринной в роли Ромео, ее наслаждение не было бы таким полным. Ей бы захотелось отбросить стихи, хотя бы и величайшего поэта, чтобы заговорить самой, от всего сердца; может быть, непобедимая робость сковала бы ее талант; она не посмела бы глядеть на Освальда из боязни выдать себя; наконец, жизненная правда, доведенная до такой степени, разрушила бы чары искусства; однако как было ей сладостно сознавать, что тот, кого она любит, находится здесь, меж тем как ею владеет восторг, который может внушить одна лишь поэзия! что она может предаться радости любви, не испытывая ни тревог, ни мучений, неизбежных в действительности; что чувства, какие она выражает, не имеют в себе ничего личного и ничего отвлеченного и она как бы говорит лорду Нельвилю: «Смотрите, как я умею любить!»
Немыслимо быть довольным своей участью, находясь в положении Коринны: увлечение страстью, сменяемое томлением робости, доставляет слишком много горьких минут, слишком часто принуждает смиряться. Но показаться на сцене в облике совершенного существа, нимало не притворяясь при этом; выказывать свое чувство и сохранять при этом спокойствие, столь часто покидающее того, кто любит; наконец, жить хоть некоторое время тою жизнью, которая может пригрезиться лишь в самых пылких мечтах, — вот какую чистую радость вкушала Коринна в роли Джульетты! К этому присоединялось упоение успехом и аплодисментами, которые она повергала к ногам Освальда: за его одобрительный взгляд она готова была отдать всю свою славу. Ах, по крайней мере одно лишь мгновение была счастлива Коринна! ценой своего покоя она изведала душевное блаженство, к которому раньше столь тщетно стремилась и которое ей суждено было отныне вечно оплакивать.