— Нет. Не трогай, тебе все равно кто, а мне нет, понимаешь — нет! Я люблю, мне не все равно. Люби ты кого, я бы не пришла. Не наш ты человек, что только тебе нужно? Я могу сдать комнату… Так ведь тебе этого мало. Не трогай меня, я кричать буду, слышишь? Брось… брось…
— Ну и кричи, — грубо схватив ее за плечи, он прижал ее к себе, не давая ей освободить руки и непрерывно целуя ее в глаза, в губы, в щеки.
— Ну, Галинка, не надо, не порти этот вечер, — говорил он, — я тебя очень прошу, только сегодня, ты пойми, не могу я так, — говорил он, дыша ей в лицо жарко и возбужденно, и оттого, что он был слишком близко и она чувствовала его всего, она поняла, что не выдержит, у нее уже было темно в глазах и слабело тело, еще немного, и она повиснет у него на руках, и тогда, не желая этого, собравшись и став от своей решимости злее и сильнее, она резким толчком в грудь оторвала его от себя и тут же, увидев его лицо, пожалела.
— Я тебя просила не трогать, не лапать, — грубо сказала она, одергивая и поправляя платье и сердясь на себя за свою жалость к нему. — Подумаешь, справиться с собою не может. Недаром говорят, мужик что зверь.
Она стояла сердитая и оттого особенно красивая и, внезапно сникнув, устало проговорила:
— Ты даже вон испугался, когда я тебе в шутку сказала перейти на квартиру.
Повернувшись, она быстро вышла, и Косачев догнал ее только на улице.
— Плащ возьми, пожалуйста. Откуда ты взяла, что я испугался? — спросил он. — У тебя мать, мне там жить не очень уютно. И потом… ты сама, ты знаешь меня, и будет как в зоопарке. Представляешь себе эту веселую картину? Мрачный от собственной бездарности столичный скептик, старуха из пятнадцатого века, которая его, то есть меня, ненавидит и ладится каким-нибудь колдовским зельем отравить, и некая Мария Магдалина на огне терзания, просто неповторимое сочетание тонов. И несовместимое…
— Ах, Павел, Павел, — сказала она. — Не знаю, почему к тебе присушило, человек ты, может, и хороший, да легок, без мужичьего нутра. Ты и сейчас наперекор себе говоришь, думаешь одно, а мелешь бог весть что.
Она остановилась, ожидая, и, подчиняясь этому ожиданию, он обнял ее, и она выронила плащ, и был резкий, сильный ветер.
В эту ночь Головин не вернулся, не вернулся он и на следующий день. Косачев перебрался к Галинке, не дожидаясь его, и когда он переносил вещи, встречные женщины все оглядывались на него, некоторые здоровались и советовали попросить у мастера транспорт, и он от всеобщего внимания стал злым и сосредоточенным и подумал, что начинает в этом медвежьем углу грубеть.
Набат ударил под утро, когда Игреньск спал, и только в пустых окнах отражались отблески пламени. Пал широким барьером подступал к поселку, и уже был слышен непрерывный гул, именно он, а не ветер и не набат заставлял всех напряженно прислушиваться.
Во всех концах поселка нудно выли собаки и тянули на разные голоса с какой-то почти человеческой тоской, и, выбежав на улицу, где уже стояла Галинка, Косачев даже не поздоровался: такого он еще не видел. Полнеба было иссиня-черным, а вторая половина светилась от лесного огня, прямо над поселком, от горизонта до горизонта протянулась широкая зловещая полоса.
Галинка, стоя спиной к Косачеву, забыв о нем и о себе, следила, как неохотно отступала темнота.
Косачев спросил:
— Тебе все это ничего не напоминает?
— Напоминает… Но что, хоть убей, не вспомню.
— Войну?
— Я была слишком маленькой, всего шесть лет.
— Никогда такого не видел, ты посмотри, какие краски… невероятно.
— Что?
— Кажется, даже эти звуки слышишь, светятся. Кто это так лупит? Оглохнуть можно. Ты куда?
Нырнув в дверь, Галинка выбежала через минуту в брезентовой куртке, бросила такую же Косачеву; мимо них проходили люди, в одиночку, по двое, и слышался их тревожный громкий говор.
— Где?
— Прорвало где-то…
— Директор только оттуда вернулся.
— Что говорит?
— Всем в тайгу велел…
— Меня это не касается, я близорукий — какого черта там увижу! И грыжа у меня.
— Всех без исключения, говорят, а свою вавку там залечишь. Лопнет от жары — гляди, операцию не надо будет делать.
— Пошел ты подальше, лекарь тоже…
— Ночью…
— Сам сгоришь…
— Кончай, кончай… Люди третьи сутки там, совесть надо иметь, Федька.
Федька, солидно прокашлявшись в кулак, ответил хриплым басом, что там, где совесть была, мох подряд взялся.
Перед конторой собралась большая толпа, и Головин с помощью двух мастеров распределил рабочих на группы. Трактористы центрального участка стояли отдельно, и Косачев с Галинкой присоединились к ним, но в последнюю минуту мастер отозвал Галинку.
— Ты пойдешь в женскую бригаду, Стрепетова. Это — к Васильеву направляются, там нечего бабам делать, — сказал он торопливо; Галинка было запротестовала, но мастер, всегда спокойный, пришел в ярость, закричал и даже затопал, и она подчинилась.