Днями было спокойно, но с каждым вечером тревожное озарение на западе расползалось все шире, с верховьев доходили слухи о том, что пал уже охватил очень большую территорию и для его ликвидации вызваны войсковые части, и ветер с той стороны все время усиливался; из Северогорска пришла телеграмма, в которой предписывалось выделить для борьбы с огнем необходимое количество рабочих; Головин созвал совещание, на котором утвердили штаб по борьбе с огнем во главе с Почкиным; позабыв о разногласиях, уткнув головы в карту, Головин с главным инженером и с парторгом долго обсуждали создавшееся положение. Было решено приостановить валку; сто пятьдесят рабочих отозвали с лесосек, и шесть бригад, по двадцать пять человек, ушли на другой день в тайгу бить просеки. Одну из них увел Васильев, которого назначили бригадиром. Он было хотел что-то сказать, взглянув на Головина, но тот, хмурясь, рассматривал карту и ни на кого не обращал внимания; и Васильев, пожав плечами, вышел из конторы; он не заметил, как Глушко поднял голову и проводил его внимательным взглядом. Потом парторг видел из окна, как Васильев остановился недалеко от крыльца, постоял минуты две и размашисто зашагал к месту, где собирались рабочие; к полудню бригады были в тайге, далеко от поселка, в назначенных местах; забелели палатки, кто-то куда-то шел, и делалось много беспорядочного и непонятного, как вообще в трудных случаях в жизни; то вдруг выяснилось, что нет топоров и лопат, а то вообще бригады оказывались совершенно не в тех местах, где им необходимо было быть, и порядок восстанавливался медленно и не сразу; только после обеда зарокотали пилы, широкие просеки, которые должны были преградить путь огню, стали разрезать тайгу, и Головин с частью технических работников, делавших затесы, медленно двигались от бригады к бригаде; просекой нужно было прорезать почти сорок километров — от подножия Арак-Убустских сопок до Игрень-реки; и Головин, стараясь не потерять из виду геодезиста-техника, то и дело приподнимал сетку накомарника с лица и всматривался; он почти беспрерывно курил и высчитывал, что на километр нужно не меньше двадцати человек, пятьдесят метров на человека, и если не будет дождя, думал он, придется приостановить все работы, и трелевку, и вывозку, и всех рабочих переключить на борьбу с огнем; вот тебе и план, думал он, в который уже раз подтверждается правильность его мыслей, ведь можно было сделать все заранее, основательно и не спеша, без ущерба для производства, а вот теперь приходилось рвать и метать на скорую руку. А сколько погибнет леса!
В раздражении Головин отбросил папиросу, но тут же нашел ее и притушил; как свои пять пальцев он знал долину Игрень-реки — единственный лесной массив огромного края, удобный для эксплуатации… Головотяпы, говорил он в раздражении, ах какие головотяпы… Нет, не прошла обида, несмотря на десять лет, он прав, и если бы не так, разве могло бы случиться нечто подобное?
Пахло гарью, тяжелые клубы дыма ползли над тайгой, и Головину невольно припомнилась рощица под Смоленском, в далеком сорок первом. Там тоже не было ни зелени, ни птиц, лишь черные огарки берез торчали странно и густо. Уцелела, кажется, всего лишь одна, да и то закопченная, с бессильно обвисшей темной листвой, копоть под пальцами жирно размазывалась — он так и не увидел белой коры. Да, все связано на земле, сказал он себе, и ни на секунду не разрывается течение времени.
Оглянувшись на техника, он взмахнул топором, стесывая свежую кору на высокой толстой осине, и сразу появился горьковатый нежный запах свежести; так могла пахнуть только осина, это хрупкое, бросовое для заготовок дерево, и он подумал, что любит это дерево почему-то больше других; в нем была странная хрупкость и беззащитность, от незаметного ростка из семени до конца оно хранило в себе какую-то особую неназойливость и незаметность, и лишь в осеннюю пору его листва, трепещущая даже в безветрие, принимала самые невероятные и броские цвета — от желтого до густо-багрового, это был прощальный и шумный праздник, и весь год осина словно жила ради этих нескольких дней и готовилась к ним, и Головина всегда захватывало это позднее буйство, именно в нем была и утверждалась надежда на следующее тихое пробуждение, на тот далекий и звонкий час, когда под оттаявшей, согревшейся корой оживут горькие весенние соки, и начнется их движение к вечному таинству жизни, и дерево обрастет семенами и листьями, и будет в нем от этого тихая боль обновления.