Я, наверное, забрел очень далеко; раздвинув стену кустарника, я вижу, как протока в этом месте, раздавшись в низких, каменистых берегах, вся лежит на чистом песке, и вода здесь чиста и прозрачна. Сюда и ветер не доходит, но чувствуется — он где-то вверху, а здесь стоит тишина, и вода совсем гладкая. Вероятно, на земле много таких сокровенных мест, где зарождается жизнь, но немногие из них доступны человеку, до сих пор я ничего подобного не видел. Это и есть нерестилище. По дну его снуют сотни и сотни больших рыб, и с первого взгляда я ничего не мог понять в их поведении. Одни из них стоят, удерживаясь против течения на одном месте, другие стремительно зелеными бесшумными тенями бросаются из стороны в сторону. Рыбы кружат друг подле друга, бьются о дно, роются в песке мордами, подталкивают друг друга в бока. И если за минуту до этого я видел лишь хаос и бессмысленность, то сейчас я неожиданно улавливаю в этом беспорядочном движении простой и сложный порядок. Я стою, боясь шевельнуться, никогда я не видел ничего более прекрасного. Кета мечет икру — прямо на чистый речной песок. Сквозь прозрачную толщу воды, отливавшую к вечеру темной зеленью, я вижу розоватый бисер, который самцы тут же заливают мутновато вспыхивающими облачками семени, я вижу, как рыбы закрывают оплодотворенную икру песком, и только теперь разглядываю на дне уже множество небольших песчаных холмиков. Все происходит в совершеннейшей полной тайне от всего остального мира, в не тревоженной ничем тиши, и мне становится тяжко, дышать в этой тишине от назойливой, опять вернувшейся мысли, что я здесь лишний, ненужный, и оттого, что именно сейчас опрокидывается весь порядок моей жизни. И потом я вижу проплывающих мимо меня рыб, теперь уже в обратном направлении — их несет течением, и они слабо, уже не сопротивляясь, шевелят обтрепанными хвостами. Я понимаю, что это такое. Эти рыбы уже выполнили свое, и теперь им было все равно, потому что они выполнили свое. Они вылупились из крохотных икринок, годами нагуливали жир и зрелость, пропадали где-то в океане, чтобы выполнить свое. Некоторые из рыб, словно что вспоминая, вдруг поворачиваются в последнем пробуждении на течении и пробуют опять плыть против него, но длится это секунды, и скоро их опять подхватывает вода и несет, и они, опять и опять оживая, слепо бросаются на берег, слепо толкаются головами в гальку и песок, я вижу их глаза, когда течение, завалив их на бок, отволакивает от берега. Говорят, рыбьи глаза ничего не выражают. Это неправда. Во мне вдруг что-то сдвинулось, и стало горячо лицу. «Заплачь, — говорю я себе, но мне почему-то не смешно, — видишь, какие благородные животные эти рыбы. Чем они жертвуют ради своего потомства, которое еще неизвестно будет ли».
Мне становится больно от своих слов, так нестерпимо больно, что хочется закричать, и еще я, кажется, начинаю понимать, почему именно ко мне привязался тогда, в столовой, Козин. Не к кому-нибудь, а именно ко мне. Он увидел во мне что-то близкое себе и захотел этим оправдаться, он хотел заглушить в себе что-то липкое, неприятное прежде всего самому ему и перенес это на меня, так, чтобы другие заметили и осудили, а он остался бы в стороне. Но этого не случилось, нет, нет, не случилось, теперь я знаю, что этого не случилось. Нет, нет, я не такой.
Какая-то птица, пролетая, резко, фальшиво вскрикивает за моей спиной, я не могу оглянуться, я смотрю и смотрю в чистую, прохладную воду, где еще живут большие, прохладные, умирающие рыбы, где происходит и в самом деле величайшее таинство жизни. Что и как бы я ни подумал об этих рыбах, им наплевать, они выполнили свое, раз и навсегда им заказаны свои пути, и они никогда не свернут с них, сколько угодно можно иронизировать, ничто не изменится в этой прекрасной, не зависимой ни от кого жизни.
Наконец я отрываю глаза от воды и как-то сразу понимаю, что никуда не уйду от этой реки с таким звучным названием Игрень, не смогу уйти. Я не умею объяснить этого даже себе, но знаю, что не смогу.
От неожиданной слабости в теле я опускаюсь на землю и закрываю глаза. Весь я опустошенный, легкий. Мне становится хорошо, и я слушаю, как уходит боль, не та, что в помятой руке, а другая — глубинная, та, с которой нельзя дальше жить.
Я гляжу на редкие облака, когда они набегают на солнце; по тайге, по воде, по протоке, по отмелям сеется притушенный мягкий свет.
ТАЙГА