— Ну вот, был человек и нет человека, — слышу я голос Самородова, и меня поражает, как будто говорит он о ком-то другом, постороннем, а не о Веньке, который по-прежнему лежит рядом с большим ярким костром, и тот освещает его так же, как полчаса назад.
Рассвет близок, как всегда на Севере, он приходит неожиданно.
Утром к острову пристает еще один сплавной катер, и двадцать шесть веселых молодых сплавщиков с основной зачистки вмиг наводят на реке порядок, а мы все, позже, долго стоим около свежевыструганного обелиска, — поставлен он на самом высоком месте, не на острове, а на высоком правом берегу. Старые сплавщики говорят, что туда никогда не поднимается вода. Но разве изменится что-нибудь для Веньки Чижикова?
Я гляжу на взрыхленную землю, на длинные янтарные жидкие капельки смолы, уже выступившие на свежеобструганном обелиске, у меня стоит мучительная сухость в горле, и мучительный звон обступает меня.
Вокруг до самого обрыва густые высокие заросли шиповника, его плоды очень сладки и сочны после первых морозцев, когда еще снега нет, а земля уже прихвачена. Я тихо отхожу в шиповник, в заросли, дальше, дальше, в самую глушь, поворачиваюсь и иду вдоль берега; мне больше нельзя было оставаться. Я боюсь оглянуться и стараюсь уйти как можно дальше. Я знаю, мне здорово влетит, ведь уже скоро отправляться дальше вниз, на новое место. «А, будь что будет, — думаю я. — Если бы они уехали и я остался один. Река, тайга и я. Один, совершенно один. Как Венька, совершенно один».
Я иду, иду, обходя провалы, спускаюсь к воде и опять поднимаюсь в тайгу, в заросли и все никак не могу остановиться.
Опять начинается ветер. Я еще никогда не видел такого острого солнца. Оно низится, все как бы дрожит в ветре, и небо без единой тучи, казалось, стремительно куда-то движется. Земля отсырела, и пыли нет, я, спускаясь к протоке и неловко повернувшись лицом на ветер, почти захлебываюсь им, дует он с низовья океана, от ветра и вода на реке вся измятая и сморщенная.
Я иду по берегу и все гляжу на жидкие низкорослые березы на обрыве, они еще цепко держат свою листву, ветки их туго и дружно откинуты по ветру, пронизанные низким длинным солнцем, вспыхивают густым тусклым золотом в пронзительно чистом воздухе.
Я вижу на высоком помосте, устроенном на двух высоких лодках, приземистый стог сена, — очевидно, поблизости где-то жилье. Цепи, которыми лодки со стогом пристегнуты за бревно, зарытое в землю на берегу, то натягиваются, то ослабевают и позванивают, и этот редкий, жидкий звон — единственное, что врывается в острый, стремительный, непрерывный посвист ветра. И ветер, и березы, и сморщенная река, и солнце — все кругом кажется нереальным, преувеличенным и в то же время необходимым. В этом торжестве ветра и солнца только я лишний. Даже перезвон причальных цепей был нужен здесь, необходим, одно за другим исчезающие розовые блики на воде связывали землю с водой и с ветром, а я был лишний. Меня нужно было убрать отсюда, переставить куда-нибудь в другое место, где не было бы так просторно и так хорошо.
Между обрывом и протокой узкая, перерезанная кое-где глубокими размывами полоска земли: песок, галька, обломки красного гранита, перепревшие и свежие водоросли — они путаются в ногах, цепляются за сапоги и волочатся вслед. И еще под ногами много странно уродливых пустых ракушек, наросших друг на друга — скорее всего это и были наросты, местами они очень резко сверкали перламутром, я наступаю на одну из них сапогом, и она резко хрустит.
Я все иду и иду, и где-то во мне рядом с тупой ноющей болью тихий звон причальных цепей, он то затихает, то усиливается, но не умолкает ни на минуту. Я захожу за кривун, так здесь называют поворот реки, и останавливаюсь, ноги подрагивают, и все тело слабое, вялое. Здесь кончается обрывистый берег, кривун, кончающийся оголенной, выветрившейся, похожей на покосившийся старый гриб гранитной скалой, дальше опять переходит в низину, протока здесь сужается, и когда я захожу за скалу, солнце с ветром остается где-то вверху. Я вижу камень у самой воды, большой, старый, ослизлый от вечной сырости. Он наполовину в земле, и оттого в нем чувствуется уверенность. Я иду дальше, и протока скоро совсем сужается, она по-прежнему дика и живописно красива.
У моих ног — широкая песчаная отмель со светлой, зеленоватой водой. Я вижу внизу большие, бесшумные, стремительные тени и, приглядевшись внимательно, понимаю, что это рыбы, иногда они идут у самой поверхности, и я хорошо их вижу. Это идет кета, она идет уже с месяц, и здесь она еще полна сил, с упругим, полным телом, и движения ее уверенны и спокойны. Я вспоминаю ее такой, какой видел год назад в верховьях Игрени, в одной из точно таких вот, как эта, нерестовых рек, быть может, за тысячу или больше километров отсюда, с обтрепанными плавниками и хвостами, с изогнутыми, стиснутыми, горбатыми челюстями — труден последний путь к истокам своей жизни.