— Ха! У тебя ни капли фантазии. Не обследован? — Анищенко говорил с превосходством взрослого человека. — Ничего вы, ребята, не знаете. Если хотите, расскажу, история что надо, такую не сразу выдумаешь.
Не дожидаясь согласия, он притушил папиросу, откинулся на спину и, глядя в потолок, сказал:
— В прошлом году встретился я с одним человеком, с охотником местным с Верховьев…
Не слушая, Александр думал о своем, о разговоре с Головиным, о Галинке; уехала, даже не попрощалась, говорят, с дороги прислала письмо матери. Сложная все-таки штука — жизнь, хочешь сделать что-нибудь — тысячи «нельзя»; может быть, в самом деле подготовиться и попытаться пробиться в институт? И Васильев то же говорит; вон ведь и помощь предлагал старик, если аккуратно вести, за глаза хватит, да еще если со стипендией… Обидел ведь его тогда, пусть он виду не подал, а все равно обиделся. Галинка уехала, и пусто, так пусто… Васильев, может, и прав по-своему, но ведь не каждый после десятилетки попадает в институт, многие остаются рабочими.
Он поймал себя на мысли, что никогда об этом не задумывался серьезно; опять же если поступить по совету Васильева, то как же быть с матерью, кому она нужна, кроме него, сына? Он поглядел на Косачева, заинтересованно слушавшего Анищенко. Тоже вот человек, подумал он, институт у него за плечами и Москва, а зачем-то его занесло сюда, слушает Мишку, о чем Мишка рассказать может? Какая-то любовь, зима, и январь с метелями, да нет, вроде бы ничего Мишка треплется, так бывает, наверное, что со звоном лопается от мороза лед на Игрень-реке, а сонные медведи сердито поворачиваются с боку на бок в своих берлогах, видят голодные сны и тихонько повизгивают. Пятьсот верст шел влюбленный парень по тайге в метель совсем один, а только напрасно сбивал он в кровь ноги и голодал, и так тоже бывает. А может, она испугалась его, он ведь любил ее по-настоящему, а у нее оказалось бедное сердце. Возможно, и это. Она сказала ему, что напрасно он пришел… Все возможно, только потом была минута тишины. Парень повернулся и вышел, и она выбежала вслед за ним.
«Погоди! Куда ты в ночь? Не хочешь переночевать — возьми что-нибудь в дорогу. Погоди, я вынесу тебе хлеба!»
Он не оглянулся, ему было нужно или все, или ничего, он не хотел подачек, и когда в предвечерней мгле исчезла его фигура, девушка почувствовала, как заныло ее сердце от тяжкого предчувствия, и стало ей одиноко и нехорошо, и она заметалась и стала звать его, но было поздно, он уже скрылся в метели, и были кругом один снег и мгла.
Анищенко рассказывал неторопливо, как-то неловко сгорбившись. Александр не узнавал всегда тихого, часто насмешливого товарища; как-то Мишка хотел поговорить с ним о Галинке, но с первых же слов Александра сбился со строгого тона, с любопытством школьника спросил: «Значит, у вас все по-настоящему?» Он напоминал выросшего не по годам ребенка, и Александр не мог удержаться и не прихвастнуть. Сейчас Анищенко рассказывал какую-то местную легенду, но трудные сутки в метели, черные стены избушки придавали ей достоверность, и даже Косачев, заслушавшись, забыл о папиросе.
— Если раньше вела парня любовь, то теперь он не знал, куда идти и зачем, и брел, изнемогая, по тайге час за часом, и не мог остановиться; он чувствовал, что любит ее еще сильнее. Ему казалось теперь, что не сердце в груди, а одна боль. Он глотал пригоршнями холодный хрустящий снег, и все равно его томил жар; он подставлял грудь ветру — только напрасно. Три дня была над землей метель, и он уже не знал: то ли явь это, то ли бред, шел и шел, и ему казалось, что его опутывают холодные сети, и он рвал их и шел дальше, и только на четвертые сутки остановился он у большой черной скалы. В лохмотья превратились его торбаса[Торбаса — меховые сапоги.], он уже не чувствовал собственного тела и, когда перед ним выросла отвесная скала, даже не подумал достать кукуль[Кукуль — спальный мешок.]. Сел он с наветренной стороны, тесно прижался к настывшему камню, и на него сразу надвинулись снежные вихри, задрожала скала под ударами ветра, начал расти сугроб. Стихли визг и грохот, показалось ему, что где-то далеко зазвучала песня, и были ее слова нежны и непонятны. Зажал парень уши, знал, что нельзя слушать этот дурманящий звук, нужно встать, стряхнуть с себя оцепенение, закричать. Не смог он этого сделать, не подчинялось измученное тело, и ослаб разум, убаюканный песней. Увидел он, что стоит перед ним длинноволосая девушка, тянется к нему руками, но холодны ее поцелуи и цепки объятия. «Ты мой, — уговаривает далекий и ясный голос. — От моей любви не уйдешь, унесу тебя в свою землю, где нет людей, нет и страданий. Мой! Мой!»
Снова попытался он встать, возмутилось в нем уснувшее мужество, в последний раз прилила к сердцу сила.
«Нет, — сказал он, и скала отозвалась из глубины тихим эхом. — Нет, ты всего лишь белый обман. Не хочу тебя, отстань, уйди».