«Море и Зеркало» писалось в годы разлуки, и это сделало его первый монолог «Просперо – Ариэлю» еще более многослойным. Здесь не только маг Просперо прощается со своим волшебным жезлом и магическими книгами, не только Шекспир символически прощается с театром и с тем послушливым духом Воображения, который служил ему двадцать лет; здесь и сам Оден в минуту уныния прощается с Поэзией, и вдобавок ко всему: здесь он вновь переживает расставание с Кальманом, – который, как Ариэль у Шекспира, с самого начала рвался на волю:
Побудь напоследок со мной, Ариэль, помоги скоротатьЧас расставанья, внимая моим сокрушенным речам,Как прежде – блажным приказаньям; а дальше,мой храбрый летун,Тебе – песня да вольная воля, а мне —Сперва Милан, а потом – гроб и земля.Здесь Оден вторит Шекспиру: «And then retire me to my Milan, where / Every third thought shall be my grave». То есть: «И возвращусь в родной Милан, где каждой моей третьей мыслью будет мысль о гробе».
Любовь, поэзия и смерть ходят рядом; но присутствие первых двух отвлекает от третьей. «С тобой, – говорит Оден Ариэлю, – оживлялось одиночество, забывалась печаль».
Эти толстые книги теперь не нужны мне: ведь там,Куда я направляюсь, слова теряют свой вес;Оно и к лучшему. Я меняю их велеречивый советНа всепоглощающее молчанье морей.Море ничем не жертвует, ибо ничем не дорожит,А человек дорожит слишком многим, и когда узнает,Что за всё хорошее нужно платить,Стонет и жалуется, что погиб, и он, точно, погиб.X
«Буря» в поэтической трактовке Одена прежде всего ars moriendi
– наука умирания, наука расставания. Джон Фуллер замечает, что последовательность действий Просперо, которую мы наблюдаем в пьесе, естественно укладывается в основные категории Кьеркегора: его волшебная феерия – эстетическая фаза, прощение виноватых – этическая, отречение от магической силы – религиозная[37]. Важнейшая в «Буре» идея жизни как сна претерпевает у Одена внутреннюю трансформацию: сон-театр превращается здесь в сон-путешествие.Итак, мы расходимся навсегда – какое странное чувство,Как будто всю жизнь я был пьян и только сейчасВпервые очнулся и окончательно протрезвел —Среди этой груды грязных нагромоздившихся днейИ несбывшихся упований; словно мне снился сонО каком-то грандиозном путешествии, где я по путиЗарисовывал пригрезившиеся мне пейзажи, людей, города,Башни, ущелья, базары, орущие рты,Записывал в дневник обрывки нелепиц и новостей,Подслушанных в театрах, трактирах, сортирах и поездах,И вот, состарившись, проснулся и наконец осознал,Что это действительно путешествие, которое я должен пройти —В одиночку, пешком, шаг за шагом, без гроша за душой —Через эту ширь времени, через весь этот мир;И ни сказочный волк, ни орел мне уже не помогут.Последняя строка неожиданно соединяет старость с миром детства, мимоходом касаясь еще одной грани той же мифологемы сна – на этот раз сна как сказки (ср. у Мандельштама: «В кустах игрушечные волки / Глазами страшными глядят»).
В этой последней части монолога Просперо отплытие в Милан смыкается с метафорой смерти как последнего плавания.