— Ах, двоедушный писака! — обрушился на него герцог. — Ах ты... ах ты —
Людовик тем временем пришпорил лошадь и в скором времени догнал Шарлотту и графиню, скакавших вместе: Их островерхие головные уборы из кружева, напоминавшие церковные шпили, покачивались при езде, и летний ветерок развевал ниспадавшие с них лёгкие вуали.
— Мы говорили о вашем цирюльнике, — начала Шарлотта. По лицу мужа она догадалась, что сейчас он пребывает в том добром и благодушном настроении, которое так редко его посещало, а потому не рассердится, что бы она ни сказала.
Людовик рассмеялся:
— Теперь он мой лекарь. Он весьма высоко себя ценит, мой Оливье Дьявол. Он даже надеется, что я сделаю его тайным советником, но, конечно, надеется напрасно.
— Я никак не могу по рисунку на его капюшоне, — вступила в разговор графиня, — понять, из какого он университета?
— Чёрт побери, из того, что я знаю, можно заключить, что хоть из Лунного! В один день он объявляет мне, что окончил Гейдельберг, в другой намекает, что учился в Кельне, а на третий сообщает, что прошёл курс наук в Лувене.
— Нет, этот знак не принадлежит ни одному из них, — возразила графиня, — я отлично знаю их все.
— Наверное, ему самому пришло в голову, что вы должны их знать. Этот капюшон, я полагаю, из Краковского университета, что в Польше. Он у него самый длинный. Ни один из остальных так не напоминает их капюшон, как этот. Я снисходителен к Оливье. Капюшон скрывает его горб.
— Мне неприятен этот человек, — твёрдо сказала графиня, — и Шарлотте тоже.
— Вот как, дорогая? — Людовик взглянул на неё вопросительно.
— Я не говорила, что он мне неприятен, — ответила она, — я сказала только, что не всегда могу заставить себя доверять ему. Он постоянно следует за вами по пятам, как тень, со своими ужасными бритвенными ножами...
— О, Оливье вполне достоин доверия. Я прекрасно понимаю — для женщины он более чем непривлекателен, зато весьма полезен для мужчины. Если, вопреки запретам всех святых, вы когда-нибудь начнёте растить бороды, вы поймёте, что я имею в виду.
— Его величество поистине обладает даром облекать ужаснейшие вещи в самые приятные слова, — графиня наградила Людовика ледяной улыбкой.
Шарлотта засмеялась:
— По правде говоря, я
От Перонна живописная процессия двинулась к Реймсу. Восшествие Людовика на престол предков проходило спокойно и «организованно». Впрочем, иначе и быть не могло, пока за ним стояла несокрушимая мощь Бургундии. Но даже если бы его не сопровождал в Реймс эскорт численностью в целую армию, вряд ли можно было опасаться каких-либо проявлений недовольства.
Цезарь писал: «Все галлы делятся на три группы». Эти три группы сохранились и поныне, mutatis mutandis[4]
, в виде трёх сословий королевства: дворянства, духовенства и простого люда.Дворяне приветствовали государя, который в молодости, ещё будучи дофином, поддерживал их феодальные привилегии и повёл за собой в гражданской войне против короля Карла VII. Теперь, говорили они, наши древние права будут надёжно защищены.
Священники, зная его набожность и строгость моральных устоев, которую он неустанно доказывал всей своей жизнью, словно в укор распутному отцу, спешили направить ему торжественные заверения верности и прославляли его как «благочестивого монарха» в красноречивых проповедях по всей Франции.
В народе он всегда был любим за свою манеру одеваться просто, как горожанин, за близость и доступность. Солдаты помнили о его бесстрашии на поле битвы — там он всегда был одним из них, торговцы отмечали его умение постоять за свои интересы — и это роднило его с ними, крестьянам же (хоть они и не задумывались об этом) он представлялся могущественным властителем с массивными плечами, которые могли бы стать такими от тяжёлого труда, подобно их собственным плечам, — и в Людовике они видели себя во славе. Его ласковая и добрая королева подходила ему во всех отношениях — она могла и должна была родить мужу наследника — а ведь именно о такой жене каждый из селян мечтал для себя и своих сыновей.
Все, кто знал Людовика, единодушно сходились в том, что он добрый и преданный француз. И если бы даже ничего больше нельзя было о нём сказать, одно это снискало бы ему любовь нации, только что освободившейся от векового владычества иноземцев.
И, конечно, все его подданные, как это всегда бывает в конце эпохи, дышали надеждой на перемены и горячо верили в них, хотя бы потому, что само его воцарение уже являло собой перемену. Всё, что ни есть скверного в королевстве, он преобразует, всё хорошее — сделает ещё лучше.
— Это тяжёлое бремя, — говорил он герцогу Филиппу утром в день коронации, — я сразу же примусь за работу.
— Учись обуздывать свои порывы, Людовик, мой мальчик, смотри на вещи здраво. Особенно на первых порах.
— Но как?!