За дверью — топот, гвалт. И вдруг врываются Бахиля и Жиган. В горстях у них конфеты «Мишка». Торжествуя высыпали на стол дежурному.
— Вот, товарищ начальник,— показывает на меня Жиган,— на крыше у него под матрацем нашли.
Кажется, еще громче затикали ходики, слышно, как скрипит портупея на плечах дежурного.
— Алешенька, как же так?— Это шепчет Нонка.
— Вот вам и профком,— медленно тянет дежурный. Дядя Карасев фуражку тискает, в пол смотрит:
— Да, история…
И тут я заплакал. Нонка гладит мою голову, сама всхлипывает:
— Ну, не реви. Эх, Алеша, Алешка. Как же теперь мама?
— Кто тут самый старший?— слышу я срывающийся голос девочки. Это Лидочка Рыжик. Выбила локтем у милиционера Медведева газету, шагнула к барьеру и сразу к дежурному:
— Задержите вот этих двоих!— показывает она на Бахилю с Жиганом.— Я все из окна видела. Вы ему подсунули под матрац конфеты. Вы! Вы!
Жиган за Бахилю скользнул, божится:
— Это все неправда, товарищ начальник. Врет она. Брешет, рыжая.
Милиционер Медведев встал со стула, кобуру поправил, загородил двери.
— Когда это было?— строго спрашивает дежурный.
— Рано-рано утром,— торопится Рыжик.— Я из окна, с кухни на Алешку смотрела. Он еще спал, а я на него смотрела. Вижу эти двое по крыше крадутся, а потом из-за пазухи что-то вынули, ему под матрац запихали. Что, неправда?— кричит Лидочка на Жигана.— Я думала, может, шутку какую решили сделать, а сейчас во дворе все узнала.
— Бред у ней,— шевелит губами Бахиля.— Это бывает в медицине. Спросите хоть у моего отца.
— У меня бред?— кричит Лидочка.— Товарищ начальник, вот вам пионерский салют. Все правда. Сама видела. Вот вам даже честное ленинское!
Дежурный резко встает, кивает на Бахилю с Жиганом:
— Товарищ Медведев, этих двоих в камеру!
— Алешка, ну Алешка же,— тормошит меня Нонка,— ой, какой ты молодец!— Она целует Лидочку, меня, дядю Карасева.
Все понемножку успокоилось. Дежурный фуражкой обмахивается, раздумчиво спрашивает Лидочку:
— Ты что же, рыженькая, подозревала кого, что рано-рано в окно смотрела?
Лидочка мнется, пол рассматривает:
— Нет, это я так просто. Вот на него смотрела,— кивает она, не глядя в мою сторону.
— Зачем?
— Ну… просто так.
— Все по той же причине,— улыбается Нонка.
— А-а-а,— тянет дежурный.— Понятно. Товарищ Карасев, ну и участочек вам достался. Одни любят смотреть с крыши в окна, другие из окон на крышу. Голова пойдет кругом.
И опять мы сидим на нашей скамейке. В центре доски лупой выжжено: «Это место мое. Кто сядет, тому смерть. Бахиля». Сейчас на этом месте чинно восседает Рыжик. После недавней истории в милиции мы дружно приняли Лидочку в свою компанию.
Лидочку словно подменили. Она уже не хохочет на весь двор, и даже когда маленький Славик показывает ей один палец, Лидочка только хмурится, грозит:
— Вот я тебе!
О чем бы мы ни говорили, будь то о линкорах, самолетах, о кино или пограничниках, Лидочка поднимает рыжие бровки, просит:
— Ну-ка, поподробнее. Это мировецки.
Лариска открыла окно, всем сделала знак рукой: «Привет!» Уселась с гитарой, украшенной синим бантом, на подоконнике, побренчала, побренчала, настроилась, и вдруг полились сверху на наш двор, перечерченный крест-накрест веревками с мокрым бельем, слова неслыханной песни про три эсминца.
Тихо, вкрадчиво рассказывают струны гитары о том, как в далекую тревожную осень девятнадцатого года тихо, без огней вышли из Кронштадта в балтийские воды три патрульных эсминца «Гавриил», «Константин» и «Свобода». Они вышли на защиту молодой Советской республики. Паек — одна тарань, негодное топливо, рваные, истертые на сухопутных фронтах бушлаты, и горячая, страстная вера в революцию, в Ленина. Корабли шли с неполным составом команд; многие буйные матросские головы были сложены на Дону, в Поволжье.
На носу эсминцев стояли по два матроса — впередсмотрящие. Стояли, подняв от брызг воротники бушлатов, напряженно прищурившись в темноту. В карманах, в крошках махорки — пайка хлеба, должен бы быть и сахар, да отдан тонконогой кронштадтской детворе. Застыли у пушек молчаливые комендоры, истомились уши: ждут команду «огонь!».
А потом случилось страшное. В Кронштадт принесли чайки жуткую весть о гибели трех эсминцев.
Лариса поет очень тихо, словно для себя одной, на нашу скамейку даже не посмотрит. Зато мы все задрали головы, не шелохнемся.
Налей, браток, рассказывать нет мочи,
Про смерть людей, про краснофлотский стон…
И вдруг синий бант на гитаре развязался и медленно стал планировать в нашу сторону. Песня оборвалась. Я вскочил, поймал ленту, скатал туго, забросил обратно в окно. Лариса ловко ее поймала, приветливо улыбнулась.
Смотреть противно,— это говорит Лидочка, встает и ныряет под веревки с бельем. Я хочу ее вернуть, но слова этой волшебной песни удерживают меня на скамейке.