Париж представлял собою зрелище, какое представляет в подобных обстоятельствах всякий большой город: олицетворение толкотни и любопытства. Однако в этот день внимательный наблюдатель столичной толпы заметил бы среди простодушно глазеющих почтенных горожан значительное количество людей, закутанных в широкие плащи; они обменивались взглядами и жестами, когда находились на расстоянии друг от друга, а сходясь, перешептывались короткими многозначительными фразами. Эти люди, видимо, очень интересовались торжественным шествием послов в Лувр, шли за ними в первых рядах и, казалось, получали приказания от почтенного старика с седой бородой и седеющими бровями, но с живыми черными глазами, которые подчеркивали его бодрую подвижность. В конце концов, своими ли силами или с помощью товарищей, этому старику удалось одному из первых протиснуться в Лувр, а благодаря любезности начальника швейцарцев – уважаемого гугенота и очень плохого католика, несмотря на обращение в католическую веру, – стать позади послов, как раз против Маргариты и Генриха Наваррского.
Генрих Наваррский, предупрежденный Ла Молем о том, что переодетый де Муи будет на приеме послов, поглядывал во все стороны. Наконец глаза его встретились с глазами старика и остановились в нерешительности, но де Муи одним движением глаз рассеял сомнения короля Наваррского. Де Муи был настолько неузнаваем, что сам Генрих усомнился: неужели этот старик с белой бородой – тот самый бесстрашный вождь гугенотов, который шесть дней тому назад оказал такое яростное сопротивление целому отряду!
Генрих обратил внимание Маргариты на де Муи, сказав ей на ухо только одно слово. Тогда ее красивые глаза пробежали по всему залу, ища Ла Моля, но напрасно: Ла Моля не было.
Начались речи. Первая речь была обращена к королю. От имени сейма Ласко спрашивал его, согласен ли он на то, чтобы польская корона была предложена принцу из дома французских королей.
Карл ответил коротко и точно, охарактеризовал своего брата, герцога Анжуйского, и расхвалил польским послам его храбрость. Говорил он по-французски, а переводчик сейчас же переводил вслух каждую законченную фразу его ответа. Пока она переводилась, король прижимал ко рту платок, а когда отнимал его, то было видно, что платок окрашен кровью.
Как только Карл закончил свой ответ, Ласко обратился к герцогу Анжуйскому с латинской речью, предлагая ему корону от имени польского народа.
Герцог Анжуйский, тщетно пытаясь справиться с дрожавшим от волнения голосом, ответил на том же языке, что он с признательностью принимает оказанную честь. Все время, пока он говорил, Карл стоял, сжав губы, устремив на герцога взор, неподвижный и грозный, как взор орла.
После речи герцога Анжуйского Ласко взял с красной бархатной подушки корону Ягеллонов и, пока два польских вельможи надевали на герцога Анжуйского королевскую мантию, вручил корону королю Карлу.
Карл подал знак брату. Герцог Анжуйский склонил перед ним колени, и Карл собственноручно надел ему корону на голову, после чего братья поцеловались со взаимной ненавистью, пожалуй, беспримерной в истории братских поцелуев.
И в то же мгновение герольд воскликнул:
– Александр-Эдуард-Генрих Французский, герцог Анжуйский, коронован королем Польским. Да здравствует король Польский!
Все собравшиеся повторили в один голос:
– Да здравствует король Польский!
Затем Ласко обратился к Маргарите. Речь королевы Маргариты была оставлена напоследок. Поскольку право держать речь предоставлялось ей как любезность, чтобы она могла блеснуть своим умом или, как выражались тогда, своим прекрасным гением, все с большим вниманием ждали ее ответной речи на латинском языке. Как мы уже сказали, она готовила ее сама.
Речь Ласко была не столько политической, сколько хвалебной. Каким бы ни был он сарматом, но и он отдал общую дань восхищения прекрасной королеве Наваррской. Языком Овидия, но стилем Ронсара он рассказал, что он и его спутники, выехав из Варшавы в глухую ночь, наверное, сбились бы с пути, если бы их, как некогда волхвов, не вели две звезды; они сияли все ярче и ярче по мере того, как их посольство приближалось к Франции, где наконец послы увидели, что эти две звезды были не звезды, а чудесные глаза королевы Наваррской. Затем, переходя с Евангелия на Коран, из Сирии – в Аравию, из Назарета – в Мекку, он в заключение выразил готовность последовать примеру тех сектантов, ярых приверженцев пророка, которые, удостоившись счастья созерцать его гробницу, выкалывали себе глаза, ибо полагали, что после такого прекрасного зрелища уже ничем не стоит любоваться в этом мире.
Речь была покрыта рукоплесканиями тех, кто, зная по-латыни, вполне разделял мнение оратора, а также тех, которые ничего не понимали, но старались делать вид, что понимают.
Маргарита сделала реверанс любезному сармату, затем, обращаясь к послу, но посматривая на де Муи, начала речь такими словами:
– Guod nunc hac in aula insperati adestis exultaremus ego et conjux, nisi ideo immineret calamitas, scilicet non solum fratris sed etiam amici orbitas.[18]