Она была не менее его удручена и озабочена: ее преследовало умное, лукавое лицо, которое она не выпускала из виду во время торжества, – лицо Беарнца, этого баловня судьбы, как бы сметавшей с его пути королей, царственных убийц, врагов и все препятствия.
Увидев своего любимого сына, вошедшего к ней в короне, но бледного как смерть, в королевской мантии, но совершенно разбитого физически, молча сжимавшего с мольбой свои красивые, унаследованные от нее руки, Екатерина встала и пошла к нему навстречу.
– О матушка, теперь я осужден умереть в изгнании! – воскликнул король Польский.
– Сын мой, неужели вы так скоро забыли предсказание Рене? – сказала ему Екатерина. – Успокойтесь, вы там пробудете недолго.
– Матушка, заклинаю вас, – взмолился герцог Анжуйский, – при первом же намеке, при первом подозрении, что французский престол может освободиться, предупредите меня…
– Не тревожьтесь, сын мой, – ответила Екатерина. – Отныне и до того дня, которого мы оба ждем, в моей конюшне будет стоять и днем и ночью оседланная лошадь, а в моей передней всегда будет дежурить курьер, готовый скакать в Польшу.
IV. Орест и Пилад
Генрих Анжуйский уехал. Казалось, мир и благоденствие вновь водворились в Лувре – прибежище этой семьи Атридов.
Карл IX перестал грустить и совершенно выздоровел, все время проводя на охоте с Генрихом Наваррским, а когда нельзя было охотиться, беседуя с ним об охоте; он ставил Генриху в упрек только одно – равнодушие к соколиной охоте – и говорил, что Генрих был бы безупречным королем, если бы умел так же искусно вынашивать кречетов, соколов и ястребов, как он искусно наганивал гончих и натаскивал легавых.
Екатерина вновь стала хорошей матерью: нежной с Карлом и герцогом Алансонским, ласковой с Генрихом Наваррским и Маргаритой, милостивой с герцогиней Невэрской и мадам де Сов и даже два раза навестила Морвеля у него дома на улице Серизе под тем предлогом, что он был ранен при выполнении ее приказа.
Маргарита продолжала свои свидания на испанский лад – каждый вечер раскрывала заветное окно и переговаривалась с Ла Молем жестами или записками; а Ла Моль в каждом своем послании напоминал своей прекрасной королеве, что она, в награду за его ссылку, обещала ему хоть несколько минут свидания в переулке Клош-Персе.
Только один человек в этом тихом и умиротворенном Лувре чувствовал себя одиноким и выбитым из колеи. Это был наш друг, граф Аннибал де Коконнас.
Разумеется, сознание того, что Ла Моль жив, уже кое-что значило; конечно, очень хорошо быть предметом любви герцогини Невэрской, самой веселой и самой взбалмошной из всех женщин. Но и счастье свиданий наедине с красавицей герцогиней, и все успокоительные разговоры с Маргаритой о судьбе их общего друга не стоили в глазах пьемонтца и одного часа, проведенного вместе с Ла Молем у их друга Ла Юрьера за кружкой сладкого вина, или какой-нибудь из их беспутных прогулок по таким местам, где порядочный дворянин рисковал своей шкурой, кошельком или одеждой.
К стыду человеческой природы надо признаться, что герцогиню Невэрскую очень раздражало такое соперничество с ней Ла Моля. Не то чтобы она не выносила провансальца – наоборот: повинуясь, как все женщины, помимо воли, непреодолимому влечению кокетничать с возлюбленным другой женщины, в особенности если эта женщина ее подруга, она щедро дарила Ла Моля сверкающими взглядами своих изумрудных глаз, и сам Коконнас мог бы позавидовать пожатиям рук и обилию любезностей, выпадавших на долю его друга в те дни, когда менялось ее настроение и звезда пьемонтца, казалось, тускнела на горизонте его красавицы. Но пьемонтец, готовый зарезать хоть пятнадцать человек по одному взгляду своей дамы, был настолько не ревнив к Ла Молю, что не один раз в случае подобной смены настроения у герцогини предлагал ему на ухо такие вещи, от которых бедного провансальца бросало в краску.
Так как отсутствие Ла Моля лишило герцогиню всех прелестей, которые давало ей общество пьемонтца, а именно – возможности проявлять свое неистощимое веселье и удовлетворять свою неутолимую жажду удовольствий, то в один прекрасный день Анриетта явилась к Маргарите и умоляла ее вернуть в Париж третье необходимое звено, без которого и ум, и сердце Коконнаса день ото дня все больше увядают.
Маргарита, любезная вообще, к тому же побуждаемая мольбами самого Ла Моля и влечением собственного сердца, назначила свидание Анриетте на следующий день в доме с двумя выходами, чтобы обсудить все это дело основательно и так, чтобы никто их не прервал.
Коконнас без большого удовольствия прочел записку Анриетты, предлагавшей ему прийти в переулок Тизон в половине десятого вечера. Но все же он поплелся к месту свидания, где и застал Анриетту, рассерженную тем, что она явилась первой.
– Фи, месье! – сказала она. – Как это невоспитанно – заставлять ждать… не говоря уже про принцессу… а просто женщину.
– Ого! Ждать! Это по-вашему! – ответил Коконнас. – Наоборот, я бьюсь об заклад, что мы пришли рано.
– Я? Да.
– И я тоже. Уверен, что сейчас не больше десяти.