— Эри раздобыла «Райнише пост»{405}
. Нам повезло, Томми (и быстро водрузила на нос очки, дужки которых скрылись под зачесанными назад седыми волосами): Когда Томас Манн, — начала она зачитывать вслух статью, — вошел в украшенную цветами первую аудиторию Кёльнского университета и сел к столу, на котором красовался букет красных гвоздик… упомянуть сквозняк они не сочли нужным… 79-летнего писателя… Да, — она подняла глаза, — именно столько годков у тебя теперь за горбом, приветствовали воодушевленные аплодисменты приглашенных гостей, которые заполнили просторное помещение, не оставив ни единого свободного места… И так далее и так далее. — Ее глаза скользили вниз по строчкам. — И затем жестковатый голос читающего заполнил зал; голос, поддержанный естественной мимикой… ну, этого у тебя не отнять… чеканного лица… Они имеют в виду, наверное, что лицо уже не вовсе лишено морщин, — она усмехнулась. — …и приятно-сдержанными жестами левой руки, несколько стереотипно проводящей мелодию… ха, автор этих строк от скромности не умрет… многоцветные модуляции которой буквально приковали к себе внимание присутствующих. Манн, таким образом, предстал перед нами как превосходный интерпретатор собственного творческого наследия… этим словосочетанием, «творческое наследие», пользуются теперь все кому не лень, будто впитали его в результате обязательной прививки… что, увы, наблюдается далеко не на каждом авторском вечере… А кто теперь вообще выступает с публичными чтениями? Разве что Бенн читает стихи. Он со своими апокалиптическими этюдами нынче опять в цене{406}. Гости, в их числе студенты из самых разных стран, со всеми мыслимыми оттенками кожи — негры, индусы, персы, некоторые в тюрбанах и национальных костюмах… прекрасное своей пестротой сборище! …отблагодарили писателя финальными аплодисментами, еще более акцентированными, чем приветственные. «Акцентированными»? Что за идиот! Хлопали неистово. Это была стоячая овация. — Ладно, в общем и целом неплохо для региональной газеты.Томас Манн незаметным движением руки стряхнул пепел в фарфоровую пепельницу. Дым он пускал в направлении полуотворенной балконной двери. Гардина раздувалась под ветром, приближаясь к обтянутой брючиной ноге и опять отступая. Даже сквозь тюль можно было разглядеть утреннюю толчею на улице.
— Солнце. Слишком много солнца. Оно всему придает сверх-четкий контур.
— Сколько фанодорма ты принял?
— Не знаю. Две или три таблетки.
— Другие обходятся меньшим количеством снотворных. Но про это ты слушать не хочешь. — Она налила чай. — Ты что, работал вечером над докладом? Я хочу сказать, что до шиллеровских торжеств в следующем году еще полно времени. Тебе пригодилась биография, написанная Карлейлем?
— Я начну с собственных слов. А не с цитаты. Цитирование отдает малодушием: будто человек опасается сам что-то сказать, занять какую-то позицию. Штутгарт… Будем ли мы еще наличествовать к тому времени?
— Но, дорогой…
Он перевел взгляд на летнее — открытое — окно и процитировал, видимо, себя:
— В такую ночь, в майскую ночь, сто пятьдесят лет тому назад, по спящим улицам Веймара несли бренные останки Шиллера
{407}…— Могильная тема — как раз для тебя. Там, где темнее, лиходею вольнее. Браво! Такой зачин это уже полдела. Ночь и кладбище внушают благоговение. А уж потом ты перейдешь к жизни Шиллера.
— Конечно. Отталкиваясь от этой, если можно так выразиться, заключительной сцены смирения перед судьбой, финального благочестия.
— Гляди-ка! Тонко нарезанная изысканнейшая ветчина, вестфальская. Она определенно пойдет тебе на пользу.
Катя Манн подняла вторую крышку. Ароматный ассортимент сыров, дополненный солеными палочками и маринованным жемчужным луком. Импортных олив, ясное дело, нет. Как бы мимоходом, насыпая себе в чай сахар, семидесятилетняя говорит:
— Я хотела избавить тебя от необходимости спускаться в зал для завтраков. Там слишком много любопытных.