Когда мы подъехали к дому, свет фар выхватил из темноты белое лицо, похожее на лицо призрака, с черными глазницами – оно смотрело на нас из окна гостиной.
Шеннон затормозила, перевела ручку переключения передач в положение «паркинг», выключила фары и заглушила двигатель.
Здесь, в горах, когда единственный источник звука умолкает, тишина оглушает тебя. Я не двинулся с места. Шеннон тоже.
– Как много ты о нас знаешь? – спросил я. – О нашей семье?
– Думаю, почти все. Когда я выходила за него замуж, то поставила условие, что он мне все расскажет. И о плохом тоже. Особенно о плохом. А если он о чем-то и умолчал, я это и сама со временем поняла и заметила. – Шеннон показала на свой полузакрытый глаз.
– И ты… – я сглотнул, – по-твоему, ты сможешь жить с тем, что узнала?
– Рой, в детстве я жила на улице, где братья спят с сестрами, отцы насилуют дочерей. Сыновья повторяют грехи отцов и становятся отцеубийцами. Но жизнь идет дальше.
Я кивнул – медленно и серьезно – и вытащил коробочку со снюсом.
– Да, похоже на то. Тут есть над чем призадуматься.
– Да, – согласилась Шеннон, – это верно. Но у всех свои тараканы. И было это давно, а люди меняются – в этом я уверена.
Мне всегда казалось самым ужасным, если узнают посторонние, – и вот это случилось, но сейчас я отчего-то совсем не волновался. Отчего? Ответ напрашивался сам собой. Шеннон Аллейн Опгард посторонней не была.
– Семья, – проговорил я и сунул под губу пакетик снюса, – она много для тебя значит, да?
– Всё, – без промедления ответила она.
– Значит, любовь к семье тоже ослепляет?
– В смысле?
– Тогда, на кухне, ты рассказывала про Барбадос, и мне почудилось, будто ты полагаешь, что люди скорее склонны защищать семью и чувства, а не принципы. И не политические взгляды, и не представления о том, что правильно и что неправильно. Верно я понял?
– Да. Семья – единственный принцип. А правильно или неправильно – уже зависит от семьи. Все остальное вторично.
– Разве?
Она посмотрела в окно на наш маленький дом.
– Профессор этики у нас в Бриджтауне рассказывал о богине правосудия Юстиции. В руках у нее весы и меч – они символизируют справедливость и наказание. А глаза у нее, как и у Купидона, завязаны. Толкуют это часто так: перед законом все равны, для справедливости не существует ни семьи, ни любимых, только закон.
Она обернулась и посмотрела на меня. В темном салоне ее лицо казалось белым пятном.
– Но, – продолжала она, – с завязанными глазами не видно ни весов, ни того, кого поражает твой меч. Профессор рассказывал, что в греческой мифологии глаза завязаны у тех, кто видит внутренним взглядом и ищет ответ у себя в сердце. Но сердце позволяет слепцу видеть лишь тех, кого он любит, все остальные значения не имеют.
Я медленно кивнул.
– Значит, мы – ты, я и Карл – семья?
– Мы семья, хоть и без кровного родства.
– Хорошо, – сказал я, – так как ты член семьи, будешь вместе со мной и Карлом участвовать в военном совете, а не подслушивать в трубу.
– В трубу?
– Это просто выражение такое.
На крыльце появился Карл, он спустился по ступенькам и направился к нам.
– Почему совет – военный? – спросила Шеннон.
– Потому что сейчас война, – ответил я.
Я посмотрел ей в глаза. Они сверкали, словно у готовой к битве Афины. Господи, какая же она была красивая.
И тогда я рассказал ей про ночь «Фритца».
15
Я говорил по телефону, надеясь, что вода заглушает мой голос и дядя Бернард меня не услышит.
– Рой, что значит – он мертв?
– Он падал довольно долго. И снизу ничего не слышно. Но я точно не знаю, он исчез.
– Где исчез?
– В Хукене, ясное дело. Он пропал – я наклонился, но его не вижу.
– Карл, оставайся на месте. Ни с кем не разговаривай и ничего не трогай. Понял?
– Да. А ты скоро…
– Пятнадцать минут, хорошо?
Положив трубку, я вышел с мойки и посмотрел в сторону Козьего поворота. Саму высеченную в горе дорогу отсюда не видно, но когда там проезжает машина, то верхнюю ее часть разглядеть можно. И если в ясный день одеться поярче и встать возле обрыва, то тебя тоже будет видно. Впрочем, сейчас солнце было довольно низко.
– Мне надо домой – починить кое-что, – громко сказал я.
Дядя Бернард завернул металлическое кольцо на шланге и выключил воду:
– Что?
– Заземление, – соврал я.
– Ты глянь чего. И это прямо срочно?
– Карлу вечером нужен свет, – ответил я, – ему уроки делать. Я потом вернусь.
– Ладно. Я через полчаса ухожу, но у тебя ключи есть.
Я сел в «вольво» и поехал домой. Старался не гнать. Хотя, когда единственный на всю деревню полицейский лежит на дне пропасти, шансы, что тебя арестуют, крайне малы.
Когда я приехал, Карл стоял у Козьего поворота. Я припарковался возле дома, заглушил двигатель и поставил машину на ручник.
– Слышно что-нибудь? – спросил я и кивнул в направлении Хукена.
Карл покачал головой. Он молчал, а взгляд у него был совсем бешеный, прежде я таким его не видел. Волосы растрепались и торчали во все стороны, словно он специально их взъерошил. Зрачки были огромными, как у тех, кто пережил потрясение. Ну, Карл его и пережил, бедняга.
– Что произошло?