Сидя на скамейке в индианаполисском Уоррен-парке, мы беседовали. Служащая отеля согласилась присмотреть за ребенком. Взошла полная луна, посеребрив скамейки и кусты, которые теперь окружали нас, точно привидения. В стекле фонаря была трещина, внутри бился мотылек, пока не сгорел. Луна светила очень ярко, но все же и этого света мне было мало – казалось, что-то во мне готово разорваться. Удары сердца отзывались болью, дышалось тяжело, я с трудом переводил дыхание. По краям дорожек в полной неподвижности на высоких стеблях застыли цветы, в безмолвном неистовстве устремив навстречу лунному свету широко распахнутые белые лепестки, и не было силы, способной заставить их шелохнуться. То тут, то там с громким щелчком лопалась почка. Что-то зашуршало в урне, потом снова стало тихо. Короткие тени деревьев на блеклом, пожухлом газоне выглядели точно следы лесного пожара. Изнутри во мне тоже разгорался какой-то жар, хотя воздух был скорее прохладным. Вдалеке сквозь искусственные посадки лириодендронов и пальм маячил шпиль отеля «Холидей-Инн» со звездой.
– Знаешь, я заметил, что в Америке у меня восстанавливаются впечатления детства, – сказал я. – Ко мне возвращаются все тогдашние страхи, все мечтания, а я-то думал, они безвозвратно канули в прошлое. Снова, как в детстве, мне представляется иногда, что в один прекрасный день весь мир может лопнуть и под его оболочкой обнаружится что-то совсем другое – пасть исполинского чудовища, например. Сегодня, когда мы ехали, я снова всерьез мечтал о том, как хорошо иметь семимильные сапоги – тогда не пришлось бы тратить время на преодоление расстояний. Мысль о том, что где-то в другом месте все по-другому и что в этом месте нельзя очутиться сразу, сию же секунду, – эта мысль снова, как и в детстве, приводит меня почти что в бешенство. Но только тогда я при этой мысли впадал в восторженное одурение, а теперь сужу об этом здраво, сравниваю, начинаю учиться. Теперь мне и в голову не придет мудрить над всеми этими загадками, смешно пытаться их разгадать. Я просто стараюсь их высказать, чтобы не чувствовать себя одиноким, отторгнутым, как тогда. Веду себя непринужденно, разговариваю много, часто смеюсь и мечтаю стать толстяком, чтобы животом дверь открывать. И радуюсь, что мало-помалу перестаю сам себе мозолить глаза.
– Вот и Зеленый Генрих тоже не хотел мудрить, – вдруг прервала меня Клэр. – Жил себе и жил, старался ни во что не вмешиваться и только наблюдал, как сменяются впечатления, как одно событие вытекает из другого, а из того следующее, все своим чередом. Он только следил за развитием событий, а сам не встревал – вот и получалось, что и люди проходили через его жизнь как бы мимо, кружились вокруг него, будто в хороводе, а он и не думал никого вызывать из круга. Он ничего не хотел истолковывать: как-нибудь одно из другого само образуется. И ты, по-моему, такой же. Словно весь свет должен вокруг тебя танцевать. Смотришь на все как на представление – лишь бы, упаси Бог, тебя не впутали. Ты ведешь себя так, словно весь мир –
Я вспомнил про Юдит и ужаснулся, от стыда меня бросило в жар, я даже встал и принялся прохаживаться в дорожке лунного света.
– Совершенно верно, – сказал я немного погодя беззаботным, непринужденным тоном, точно подыгрывая ей. – Стоит мне что-то увидеть, воспринять, я первым делом думаю: «Ага, вот оно! Вот этого у меня еще не было!» – а потом сразу отбрасываю. Или вдруг происходит событие и я оказываюсь в центре, я участник; но мне достаточно осознать, что происходит, и я выбываю из игры, не пережив события до конца, давая ему пройти мимо. «Вот оно, значит, как», – думаю я и жду нового события.
– А все-таки этот Зеленый Генрих совсем не такой противный, хотя его и хочется ткнуть носом на каждом шагу, – продолжала Клэр тоже игриво, в тон мне. – Он бежит от переживаний не из трусости и не из робости, он просто боится, как бы это переживание не оказалось чужим, предназначенным не для него, а для другого; он боится вмешиваться в события, чтобы люди его не оттолкнули, как постоянно отталкивали в детстве.
– Но кто же он, как не трус, в таком случае? – возразил я.