Я замедлил шаг, Клэр нагнала меня, и так, бок о бок, мы вернулись в «Холидей-Инн». Ребенок спал спокойно, сообщила служащая. Тут я почувствовал, что проголодался. Пока я наскоро что-то ел, Клэр, откинувшись в кресле и сложив руки перед собой, неотрывно смотрела на меня. Она моргала редко и опускала веки так медленно, точно глаза у нее слипались от усталости. Я ответил ей пристальным взглядом, и внезапно мы снова пережили тот вечер, когда спали друг с другом, и теперь все поняли. Меня охватила нежность к ней, нежность до того пронзительная, что я поневоле отвел глаза. То самое ИНОЕ ВРЕМЯ, которое я познал в Провиденсе в короткой вспышке числа на костяшке, теперь раскинулось передо мной целым иным миром, куда достаточно было только ступить, чтобы навсегда избавиться от страха и всех ограничений моей пугливой натуры. Но все же стоило мне подумать, каким бестелесным, пустым, голым предстану я в этом ином мире, где с меня спадет всякая жизненная оболочка, – и я в очередной раз испугался этого шага. Я с необычайной силой ощутил всеобщее блаженство жизни без судорог и страха, в котором я, как в той ласковой игре кипарисовых веток, уже был лишним. И мне стало до того жутко при виде этого пустого, без меня, мира, что в ту же секунду я испытал на себе безысходный ужас ребенка, когда он вдруг ничего не находит на том месте, где только что была вещь. В этот миг я навсегда расстался с тоскливой мечтой уйти от самого себя, и при мысли обо всех моих – часто детских – страхах, о нежелании впускать в свою жизнь других людей, о злосчастных дурацких умствованиях по любому поводу вдруг ощутил гордость, а вслед за тем и вполне понятную удовлетворенность собой. Я знал, что теперь уже никогда не захочу избавляться от этих своих бед и что теперь моя задача в другом: найти такой распорядок и такой образ жизни, чтобы можно было просто жить по-хорошему и по-хорошему относиться к другим людям. И, словно вся моя прежняя жизнь была только репетицией, я внезапно сказал себе: «Пора! Теперь уже всерьез!»
Я все еще чувствовал на себе пристальный взгляд Клэр. «Насколько я сейчас богаче ее!» – подумал я, но мысль эта меня ничуть от нее не отдалила. Прежде от одного представления, что кто-то может быть другим, нежели я сам, меня часто охватывало чувство дурноты, а потом и отвращения, сейчас я впервые спокойно позволил этому представлению оформиться до конца и вместо привычного отвращения к себе ощутил глубокое сочувствие к Клэр: она не могла сейчас быть мной и испытывать все, что испытывал я. Как скучно ей, наверно, сейчас – ей, женщине по имени Клэр… Потом я ощутил острую зависть, что не могу чувствовать и переживать за нее. А дальше эти представления – о себе и о другом – уже перестали существовать по отдельности, стремительно сменяя друг друга, они слились в долгом вращении, причем в середине круга, вспыхивая, билась мысль о чем-то ином. Я рассказал Клэр, как смотрел «Железного коня» Джона Форда и что испытывал.
Она тоже видела этот фильм в киноклубе у себя в колледже и запомнила только, как рабочие-ирландцы, укладывая шпалы, горланили одну и ту же песню.
– Постой, фильм-то ведь немой! – спохватилась она.
Сообща мы вспомнили, что в фильме над изображением поющих рабочих всякий раз появлялись ноты. Мы еще долго говорили, но не о себе – вспоминали разные истории и никак не могли остановиться. Никто не хотел уступать другому право последнего слова, мы говорили без конца, хотя думали только об одном – как остаться наедине, и не могли дождаться этого мгновения. Первой не выдержала Клэр – в середине истории про свинью и телегу, которую я излагал с бьющимся сердцем, она вдруг посерьезнела, лицо ее изменилось до неузнаваемости. Раньше я бы, наверное, подумал, что у нее начинается припадок безумия, но в тот вечер я с почти забытым чувством веселого превосходства над собой увидел в ее лице откровение истины, и истина эта навсегда зачеркнула, сделала смешным мое собственное безумие: панический страх, что человек, сидящий напротив, вдруг лишится рассудка.
В полудреме мы обнимали друг друга, почти не шевелясь, дыхание наше затихало, потом стало совсем неслышным. Ночью я вспомнил о ребенке, что спал в соседней комнате, и ощутил прилив нежности и жалости; я попросил Клэр:
– Пойдем посмотрим на девочку. Когда я думаю, что Бенедиктина там совсем одна, – признался я, – в меня словно вселяются ее тоска и ее одиночество. И не потому, что мы здесь вместе, просто во мне оживает ее дремлющее сознание, и я вместе с ней очень остро ощущаю жуткую скуку оттого, что рядом никого нет. Мне в такие минуты хочется немедленно разбудить ребенка, поговорить с ним и развеять его тоску. Я прямо вижу, как он страдает от нестерпимо скучных сновидений, и я готов лечь рядом и баюкать его, отгоняя долгое одиночество. Это ведь невыносимо, что, появившись на свет, человек не сразу обретает сознание, и я вдруг начал понимать истории, в которых один человек хочет спасти другого.
Тут я рассказал Клэр о моряке в Филадельфии и о том, как нужно было ему, чтобы его спасли.