Она звонко смеялась, настолько же шумная, если не больше, насколько перед тем была тихой и смирной, сидя за иголкой. Так что старый Мало, снисходительный к молодости своей последней дочери, усмехнулся в свою седую и жесткую бороду:
— Да ты его хоть видела-то, стрекоза? Почем ты знаешь, что это твой брат, а не какой-нибудь другой пропойца, выставленный из кабака?
Но она возмутилась, почти забывая, с кем говорит:
— Тома, — сказала она, — Тома Трюбле, пропойца! Те, кто так говорят, оскорбляют вашего сына и вас вместе с ним, отец!
Она гневно трясла головой, и ее белокурые косы, как неистовые змеи, плясали по спине:
— Тома выставить из кабака! Скорее он сам разгонит весь кабак в один миг! Или вы один во всем городе не признаете своей собственной крови? Уж не позвать ли сюда голландцев за него заступиться?
Она остановилась передохнуть. Но старик не рассердился.
— Ладно, — сказал он, — мир!
Он скорее был доволен. Он чувствовал в ней родную дочь. И что бы она ни сказала, он горячо любил свою кровь, кровь Трюбле, красную и быстро закипающую.
Почти нежно толкнул он круглое плечо, вырисовывавшееся под голубым праздничным платьем.
Для встречи своего брата Тома, которого она обожала так, как каждая сестра обожает своего брата, пока не начнет обожать возлюбленного, Гильемета нарядилась как могла.
— Мир! — повторил Мало Трюбле. — И прежде всего поди открой ему, чтобы он не слишком долго ждал, раз ты хочешь, чтобы ему здесь оказывали такие почести!
Она бросилась отворять…
И вот корсар сидел во втором кресле, по другую сторону очага, лицом к отцу. А Перрина и Гильемета, замыкая между ними полукруг, сидели, не осмеливаясь рта раскрыть, чтобы лучше слышать мужские голоса — один голос старый, сильный еще и сухой, а другой молодой и звонкий; оба обменивались вопросами и ответами с той сердечностью, которой надлежит связывать отца и сына. Нет, парень не был виноват в том, что столь придирчивое Адмиралтейство до захода солнца не собралось разрешить экипажу сойти, наконец, на берег и отправиться, по обычаю, бросить маленький дрек, взятый с судна, на пороге первого же кабака возле Больших Ворот, чтобы затем, на том же самом пороге, каждому выпить залпом по полной кружке за здоровье короля. Какой же капитан мог без ущерба для собственного достоинства оставить своих людей, не выполнив как следует этот обряд?
— Так как же, — спросил Мало Трюбле, — ты и впрямь капитан, не достигший двадцати трех лет?
Но тут Тома нахмурил брови:
— Как сказать! — сказал он, как любят говорить нормандцы: мать его, Перрина, была из Сен-Васта, и Мало, часто заходивший туда во время рыбной ловли, взял ее оттуда, Тома, стало быть, был лишь наполовину бретонцем.
Но Мало, тот ни в какой мере не был нормандцем. Хитрить он не умел, а брал только упрямством, зато уж упрям он был основательно!
— Как сказать! — повторил он уже нетерпеливо. — Что значит «как сказать»? Я такого языка не понимаю! Капитан ты или нет? Сын, отцу надо отвечать или да, или нет.
Мгновенно вспылив, Тома сжал было кулаки. Но сейчас же укротил себя усилием воли, отчего щеки залились краской и обагрился свежий шрам на лбу и виске.
— Отец, — сказал он изменившимся голосом, — вы правы! Но мне самому Жюльен Граве не сказал ничего толком.
Глаза Тома Трюбле, — стальные глаза того оттенка, который принимает океанская волна под грозовой тучей, — сверкали. В них отражались догорающие угли, и казалось, что зрачки корсара мечут красное пламя.
Также рассердившись, но на этот раз уже не на сына, Мало Трюбле хмурил свои щетинистые брови:
— Бог ты мой! — сказал он. — А за это чем заплатит Жюльен Граве?
Он направил свои два пальца на рассеченное лицо и руку на перевязи.
— О, — произнес Тома презрительно, — об этом кто же заботится? К тому же, оба паршивца, которые меня ударили, уже на том свете.
— Господи Иисусе! — вскричала Перрина Трюбле, и материнские глаза ее расширились от ужаса, — скажи, сынок, своей старухе: рука эта неужто сломана?
Но Тома, у которого гнев простыл, звонко расхохотался:
— Какое! Кость слишком тверда! Голландская сечка об нее зазубрилась. Успокойтесь и вы, мать Перрина, и наша Гильемета тоже: оторвало кожи не больше, чем пистолетной пулей, мяса под ней и не задело… Да не плачьте же! А что касается тех, кто меня убьет, то я вам вот что скажу: их отцы и матери пока что еще и не путали своих башмаков!
Четыре свечи в железном подсвечнике не настолько ярко светили, чтобы можно было с уверенностью разглядеть бледность широкого лица, такого красного в обычное время. Что бы Тома ни говорил, все же он потерял по крайней мере две полных пинты крови. Одни только материнские глаза не обманулись. И Перрина Трюбле, боясь рассердить сына, больше не настаивала на вопросе о нанесенных и полученных ударах.