Мы оба смеемся. Он меня знает. И знает, какой какашкой я могу быть.
Я смотрю на него с ностальгией, которую, по слухам, питают мужчины к войне, к боевым товарищам. Я думаю: когда-то я швыряла в этого человека разными вещами. Я швырнула в него стеклянной пепельницей, дешевой, причем она не разбилась. Я швырнула ботинок (его) и сумочку (мою), даже не закрыв ее, так что Джона осыпало дождем ключей и мелочи. Самым тяжелым случаем оказался переносной телевизор: я залезла на кровать и швырнула его в Джона, предварительно раскачавшись на пружинах матраса. Правда, отпустив телевизор, я тут же подумала: «Господи, только бы он увернулся!» Когда-то я думала, что способна убить Джона. Сегодня я лишь слегка сожалею, что мы не были с друг другом более цивилизованны. И все равно меня это изумляет: взрыв, тормоза слетают, обломки в гамме техниколор. Изумительно, мучительно и почти смертельно.
Теперь, когда я в безопасности от него, а он от меня, я могу вспоминать его с нежностью и даже в деталях, чего нельзя сказать о некоторых других мужчинах. Старые любовники, как старые фотографии, выцветают постепенно, будто погруженные в кислоту: сперва исчезают прыщи и родинки, потом тени, потом сами лица, и наконец не остается ничего, кроме общих очертаний. Что останется, когда мне будет семьдесят? Ничего от барочного экстаза, от гротескного влечения. Одно-два слова, зависшие во внутренней пустоте. Может, палец ноги, ноздря или усы еще будут плавать, как завиток водоросли, среди других обломков кораблекрушения.
Напротив меня, по ту сторону черного, как ночь, столика Джон, хоть и съежившийся отчасти, все еще движется и живет. Во мне шевелится узкий серпик боли, тоски: «Не уходи! Еще не время! Побудь со мной!» Будет глупо, как всегда, открыть ему мою сентиментальность, мою слабость.
Нам приносят что-то приблизительно тайское: сочную, пряную курицу, салат из экзотической растительности – красные листья с фиолетовыми искрами. Цветная пища. Так теперь едят – во всяком случае, те, кто ест в подобных заведениях; Торонто перестал быть городом тушеной говядины и переваренных овощей. Я помню, как впервые попробовала авокадо. Мне было двадцать два. Совсем как мой отец с его оркестром. Но сейчас я из духа противоречия скучаю по десертам времен своего детства, лакомствам военных лет – простым, недорогим и пресным: тапиоковой каше с желатинистыми шариками, похожими на рыбьи глаза, карамельному пудингу «Джелл-О», сычужному творогу. Творог делали, сквашивая молоко белыми таблетками, которые продавались в железной трубочке, и подавали с ложкой виноградного варенья. Думаю, такого уже давно никто не готовит.
Джон заказал целую бутылку вина – что там мелочиться по одному стакану. Это тень его прежнего фанфаронства, павлиньего хвоста, и меня она радует.
– Как там твоя жена? – спрашиваю я.
– О, – он опускает взгляд, – мы с Мэри-Джин решили пожить отдельно.
Это, возможно, объясняет появление травяного чая: тайные происки молодого, травоядного существа.
– Небось, завел себе молоденькую штучку. Они теперь говорят «а он такой» вместо «а он говорит», ты заметил?
– Вообще-то это Мэри-Джин от меня ушла.
– Мне очень жаль, – отвечаю я. Мне действительно тут же становится его жаль, я негодую – как она смела с ним так обойтись, холодная бесчувственная стерва. Я встаю на его сторону, несмотря на то, что много лет назад сама поступила точно так же.
– Наверно, я отчасти виноват. – Раньше он ни за что не признал бы ничего подобного. – Она сказала, что не смогла до меня достучаться.
Я уверена, она не только это сказала. Он что-то потерял: какую-то иллюзию, без которой, как я когда-то думала, не мог обойтись. Он осознал, что и ему ничто человеческое не чуждо. Или он ломает комедию ради меня, желая показать, что идет в ногу со временем? Может быть, не стоило убеждать мужчин, что они тоже люди. Это лишь выбило их из колеи. Сделало их хитрей, коварней, увертливей, их стало труднее видеть насквозь.
– Если бы ты не вел себя как чокнутый, может, все и получилось бы. У нас с тобой, в смысле.
Это его подхлестывает.
– Кто чокнутый? – он опять ухмыляется. – Скажи, кто кого тогда отвез в больницу?
– Если бы не ты, меня не надо было бы никуда везти.
– Это несправедливо, сама же знаешь.
– Ты прав. Это несправедливо. Я рада, что ты тогда отвез меня в больницу.
Прощать мужчин неизмеримо легче, чем женщин.
– Я тебя провожу, – говорит он, когда мы выходим на улицу. Мне это было бы приятно. Мы с ним так хорошо ладим – теперь, когда нам нечего делить. Я понимаю, почему тогда в него влюбилась. Но сейчас у меня нет на это сил.
– Ничего, – я не хочу признаваться, что сама не знаю, куда иду. – Спасибо за студию. Свистни, если тебе понадобится оттуда что-нибудь забрать.
Я знаю, он не придет, пока я тут – для нас все еще слишком неловко и опасно оказаться вместе за дверью, которая запирается.
– Может, потом как-нибудь выпьем вместе, – говорит он.
– Может.