Я вижу лист бумаги с цветной картинкой. Поднимаю его. Я знаю, кто там нарисован: это Дева Мария. Эта бумажка – из школы Богоматери Неустанной Помощи. «Ссаные помочи». Дева Мария – в длинном голубом одеянии, под которым совсем не видно ее ног. На голове у нее белое покрывало, а поверх него – корона и желтый нимб, из которого торчат лучи света, как гвозди. Она улыбается печально, разочарованно; руки распростерты, словно она приглашает гостей, а сердце – снаружи, и в него воткнуто семь мечей. Во всяком случае, это выглядит как мечи. Сердце большое, красное и гладкое, как атласная подушечка для булавок или валентинка. Под картинкой написано: «Семь скорбей».
Дева Мария иногда мелькает в газете, которую нам выдают в воскресной школе, но ее не изображают в короне или с сердцем вроде подушечки для булавок, и ее никогда не увидишь саму по себе. Она всегда служит фоном. Ее не очень-то и восхваляют, разве что на Рождество, да и то главную роль в это время играет младенец Иисус. Когда миссис Смиитт и тетя Милдред говорят о католиках – это иногда случается за воскресным обедом, – то неизменно отзываются о них с презрением. Католики молятся статуям и пьют за причастием настоящее вино, а не виноградный сок. «Они поклоняются папе римскому», – говорят Смиитты. Или: «Они поклоняются Деве Марии». Словно это что-то ужасно плохое.
Я внимательно смотрю на картинку. Но я знаю, что оставить ее себе – опасно, и я ее выбрасываю. Это верное решение – те трое уже остановились, ждут, чтобы я их догнала. Любой мой поступок, за исключением ходьбы, привлекает их внимание.
– Что это ты сейчас подобрала? – спрашивает Корделия.
– Бумагу.
– Какую еще бумагу?
– Просто бумагу. Газету из воскресной школы.
– Зачем ты ее подобрала?
Когда-то я бы обдумала этот вопрос и постаралась ответить правдиво. Теперь я говорю:
– Не знаю.
Это единственный возможный ответ, который не приведет к насмешкам или дальнейшему допросу.
– Что ты с ней сделала?
– Выбросила.
– Не подбирай предметы на улице, – говорит Корделия. – На них микробы.
На этом она оставляет меня в покое.
Я решаю делать нечто опасное, бунтарское, возможно, даже кощунственное. Раз я больше не могу молиться Богу, я буду молиться Деве Марии. Это решение меня пугает, словно я собираюсь что-то украсть. Сердце бьется сильней, руки холодеют. Я чувствую, что обязательно попадусь.
Я решаю, что надо встать на колени. В церкви Смииттов мы не встаем на колени, но мне известно, что у католиков есть такое обыкновение. Я опускаюсь на колени рядом с кроватью и складываю руки, как дети на рождественских открытках, только на мне пижама в синюю полоску, а те дети всегда в ночных рубашках. Я закрываю глаза и стараюсь думать о Деве Марии. Я хочу, чтобы она мне помогла или, по крайней мере, подала знак, что слышит меня. Но я не знаю, что сказать. Меня никогда не учили к ней обращаться.
Я пробую представить, как бы она выглядела, если бы я встретила ее на улице: во что она была бы одета – по-современному, наподобие моей матери, или в это голубое платье с короной, и если в голубое платье – то собралась бы толпа на нее поглазеть? Может, люди решили бы, что она только что играла в рождественской пьесе. Но если у нее снаружи сердце, пронзенное мечами, это просто так не объяснишь. Я пытаюсь придумать, что бы я ей сказала. Но она уже знает. Она знает, как я несчастна.
Я молюсь все жарче. Мои молитвы – бессловесные, наперекор всему, отчаянные, безнадежные, бесслёзные. Ничего не происходит. Я до боли тру глаза кулаками. Мне мерещится лик, потом голубое пятно, и наконец я вижу лишь сердце. Вот оно, алое, круглое, окруженное темным светом, чернотой вроде светящегося бархата. В центре вспыхивает что-то золотое и гаснет. Точно, это сердце. Оно похоже на мою красную пластиковую сумочку.
Середина марта. На стеклах окон классной комнаты расцветают бумажные тюльпаны к Пасхе. На земле еще лежит снег – грязным кружевом, хотя зима уже мягчает и тускнеет. Небо становится ниже и непроницаемей.
Мы идем домой под низким глухим небом, серым и набухшим от сырости. Из него сыплются влажные мягкие хлопья, скапливаются на крышах и на ветках. Время от времени эти скопления соскальзывают и падают на землю с глухим ватным стуком. Ветра нет, все звуки приглушены снегом.
Не холодно. Я развязываю уши синей вязаной шерстяной шапки, чтобы они свободно болтались. Корделия снимает варежки, лепит снежки, швыряет в деревья, телефонные столбы, куда попало. Сегодня у нее выдался дружелюбный день: она берет под руки меня и Грейс, и мы маршируем по улице, распевая: «Мы идем без остановки». Я тоже пою. Мы вместе прыгаем и скользим.
Ко мне возвращается доля той эйфории, что я когда-то ощутила при виде первого снега: мне хочется ловить снежные хлопья ртом. Я позволяю себе, на пробу, смеяться, как смеются другие. Мой смех – притворство, попытка быть нормальной.