Катя, вероятно, думала о его вечерах. Он, видимо, надеялся на эстетское общение, на флирт, на интимную теплоту. Он был одинок. Он становился девственным от одиночества. Только он мог говорить, вспоминала Катя, что некоторых людей, в особенности незнакомых, хочется целовать бесконечно. Он забыл, как это быть любимым. И ему теперь странно видеть, преимущественно вечерами, в какой простодушной зависимости друг от друга находятся любящие люди. Она помнила, как он высказывался: «Зато несчастная любовь делает лицо человека замечательным – иссушенным, кротким, детским, обманутым».
В конце обряда крещения батюшка, рослый, как бывший десантник, и строгий, дал каждому из собравшихся приложиться к кресту. Только Андрею Алексеевичу не дал – случайно, в запарке, от усталости. Андрей Алексеевич стоял последним в полукруге и еще отступил на полшага назад, поэтому священник его невольно проигнорировал. Андрею Алексеевичу было удивительно это, потому что священник успел все-таки окинуть взглядом Андрея Алексеевича и успел, кажется, сообразить, что лишил Андрея Алексеевича креста.
Пальчиков видел, что никто в церкви казуса с ним и крестом не заметил. Пальчиков думал, что, если бы это заметила Катя, ей было бы неприятно, как и ему, и она бы подумала, как и он, что этот курьез симптоматичен. Вот и батюшка-десантник, могла бы догадаться Катя, не на твоей, Андрей, стороне.
11. Пораженческий сон
Пальчиков хотел теперь себе маленькую кровать, диванчик. Нынешняя постель казалась ему большой, будто чужой. Он думал о противоречии: днем ему не хватало габаритов его комнаты, ночью, чтобы крепче спать, комнату хотелось сузить. Комната среди ночи виделась открытой, сырой, сквозистой, не знавшей ни музыки, ни добрых гостей.
Пальчиков во сне порой видел своего начальника Иргизова. Последний раз тот выглядел не столько вальяжным и пьяненьким, сколько вероломным и беспокойным, как будто был уже не в фаворе, а в опале, не бессменным боссом, а кандидатом на вылет.
Как Пальчиков оказался с Иргизовым за одним столом в ресторане в каком-то арабском курортном отеле, понять было невозможно. Наяву начаться все могло с корпоративного банкета. Иргизов любил закатывать рауты в разных местах, с избранными и зваными, с эклектичными тостами, полными сердечных ужимок и торжественной правды, отрепетированных фривольностей и плебейских ляпсусов, панегириков фирме и плохо запрещенных Иргизовым славословий в свой адрес. Если и бывал Пальчиков иногда на таких мероприятиях, то сидел на задворках, ел только то, что умел есть, пил, боясь захмелеть, жаждал, чтобы забыли про него, маленького менеджера, не предложили вдруг высказаться, оставили в покое – нелюбопытным, неконтактным, немедоточивым.
Пальчиков привык испытывать к Иргизову священный трепет. В той или иной вариации такой же трепет вызывал Иргизов и у других своих приближенных подчиненных. Странно, думал Пальчиков, что Иргизов любил этот доморощенный священный трепет, зная, что любить такое несовременно. Иргизову, однако, нравилось, чтобы этот трепет проявлялся не откровенно, а завуалированно. Кто-то умел это делать непринужденно, Пальчиков же терялся. Он завидовал госпоже Вишняк, которая перед Иргизовым свой священный трепет нивелировала ухоженной усталостью. Он завидовал пожилому Грачу, который свой священный трепет выворачивал наизнанку, безобразничал по-стариковски, двигался мелкими шажками, вслух просил босса разрешить ему, Грачу, хоть на старости лет побыть самим собой. Он завидовал братьям Дубовым Петру и Максиму, у которых были одинаковые, какие-то перекрученные, улиткообразные, с безволосыми, шероховатыми ноздрями, носы – начальника эти носы забавляли, он утихомиривался, гогоча, глядя на эти носы.
Пальчикову мерещилось, что вначале в ресторане было много народу. Примостился за столом даже сомнамбулический телохранитель Иргизова, то и дело на террасу вваливался верзила-пес Иргизова, бесцеремонный не от простодушной наглости, а от неги. Вид из ресторана, пока не стемнело, был словно видом не на блеклое Мертвое море, а на сочное Черное, сочинское.