Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

А она и впрямь сердилась на него, и горькие думы, словно полыни девка наелась, горькие думы растравляли ей душу, и без того отравленную горем войны: и осада родного города, и опасность, подстерегавшая Подолянку, к коей она крепко прикипела сердцем, и сей коротконогий увалень, Мамай, по которому изнывает сердце дивчины, и брат Омелько, что отправился нынче в опасный путь: пробрался ли мимо ногайцев и крымцев, гнавших в неволю полонянок из побеждённых городов и полков Украины, проскочил ли живым и здоровым меж отрядами Гордия Пыхатого, которые в ту пору, когда он выехал, уже стягивались плотным кольцом вокруг города Мирослава.

Прорвался? Или…

10

Не прорвался-таки Омелько.

А нарвался…

Беда настигла в тот же вечер, ещё и ночь Омелечка не обняла.

Отряд желтожупанников внезапно окружил мирославского посланца в безлесной балочке, через которую он пробирался на своём коне, минуя людные места, плетясь не шляхом, а окольными дорогами, по сонливым степям, по дремливым лесам.

Но и тут, в пустынной степной балке, его всё-таки застукали, потому что гетман Однокрыл прегусто расставил свои сторожевые отряды.

— Что за птица? — грубо окликнул Омелька желтожупанный есаул Продайвода.

— Птица? — переспросил Омелько и в тон ему ответил — Соловейко, — а про свою беду подумал: «Беда, рак, вода закипает!»

А когда скопом навалились на него, хоть и потеряли при том трёх-четырёх реестровых козаков, угодивших под саблю Омелька, когда желтожупанники быстренько связали его, вытащив из-за пазухи голубя, не догадавшись, однако, подпороть шапку, в коей было зашито письмо к царю, когда спросили у парубка, какой он хочет смерти, как порешить его, — Омелько, усмехнувшись, отвечал вопросом:

— За что ж меня решать?

— За то, что не в гетманском ты жёлтом жупане. Да ещё поспешаешь куда-то.

— Спешу к родной сестре на свадьбу.

— А может, сестра та вовсе не родная, — пожал плечами есаул Продайвода.

— А может, свадьба та — без разрешения нашего ясновельможного гетмана? Вот оно как! Отпустить тебя не смеем. Взять к себе — не можем. Стало быть, смерть! — и хлопца опять учтивенько спросили: как он желает окончить своё земное бытие?

— Всё едино раку, в каком горшке его сварят! — повёл бровью Омельян.

— Тебе смешно? — удивился Продайвода.

— Ещё бы! Спешил на свадьбу — попал на похороны.

— Что ж нам с тобою сделать?.. Мы тебя повесим. Хочешь?

— Нигде ж ни древа! — фыркнул Омелько, окинув взглядом пустопорожнюю степь.

— Так мы тебя застрелим. А?

— Зарубите меня, — попросил Омелько.

И подумал:

«И это письмо пропадает…»

Не о себе подумал, подумал о письме Украины царю.

Потом спросил:

— А сабли-то остры у вас?

— Сабли как сабли.

— Э-эх, — вздохнул Омелько, — будьте хоть в этаком деле людьми, а не собаками. Наточите-ка…

Реестровый есаул люто повёл оком, но ничего не сказал, ибо всё равно козаку помирать, и кивнул двум своим желтожупанникам, а те, в тороках раздобыв брусочки, что бывают у косарей, принялись вострить сабли.

«У отца седины прибавится, — думал меж тем Омелько. — Сестра поплачет, Козак Мамай погорюет… Мирославцы, воюючи, помянут добрым словом мои песни, а то и по чарке тяпнут за упокой души».

Сабли на брусках звенели и пели.

Звенели жаворонки в вышине.

Запел среди трав легкомысленный скворушка.

Аж самому захотелось — ох как захотелось! — петь хлопцу.

— Помолись перед смертью, — сказал тут Продайвода.

— Помолюсь…

И Омелько Глек, всей Украине известный певец и музыкотвóрец, тихо затянул что-то церковное и совсем не то запел, что полагалось бы перед смертью, а запел, что милее всего.

Один из гетманцев перестал точить саблю. Другой был рачительнее, и сабелька в его руке, коса смерти, скрежетала и звенела.

А Омелько пел.

Он сперва побледнел, словно привлечённая к нему смерть уж положила на чело молодца первые тени, на миг зажмурился, а когда взмахнул ресницами и снова глянул на свет божий, стал будто другим Омельком, словно видел и понимал что-то такое, чего не могли видеть и понимать вот эти желтожупанные козаки, такие же украинцы, как сам он, вострившие сейчас на него свои сабли.

Глаза его вдруг расширились, потемнели, потом замерцали, полыхнули внезапно таким жаром, что взгляда этого выдержать никто уж не смог бы, — тáк он, козак, аж упрев от песни, прощался с жизнью, хоть вовсе и не думал про смерть, а просто пел и пел, всей душой погружаясь в светлый ток песнопения, и так взлетал его голос, так реял он, так бушевала кровь, что не могло это не взбудоражить и врагов, однокрыловцев, кои внимали ему, как никому и никогда дотоль, и сочувственный трепет слушателей, обратной волной возвращаясь к певцу, не мог не кружить ему голову, и Омельку чудилось, будто серебристое овсяное поле колышется пред глазами, будто чёлн-чайка запорожская, взмахнув всеми вёслами, быстро взлетает на вал черноморской волны, и всё кружилось перед ним, и певец всё выше и выше взлетал на высоком гребне своей песни… Песни, в коей звенела в предсмертный час певучая украинская душа.

Перейти на страницу:

Похожие книги