Ржавые лопаты лежали на плечах, в руках покачивались мотыги и заступы… Хотя Лукия и торопилась, ничто не могло уйти от её хозяйского глаза: немало было везде беспорядку, и, сварливая, как все заматорелые девки, гончарова дочка сердилась на всех и на всё.
Везли навстречу с мельницы в пекарню мешки с мукой, и Лукия, увидев, как сеется мука на дорогу, задала, известно, возчикам добрую взбучку.
— Вот уж не люблю! — вопила неукротимая. — Война же на горбе, а вы разини…
— Чего это ты, девка, на моих подначальных верещишь? — спросил пан Пампушка, появляясь с лопатой, блестящей от свежей земли. — Орёшь чего?
— Могу наорать и на вас.
— Не за что, — рассердился пан обозный.
— Как — не за что! Хлеб по ветру пускают? Да и колокола следовало сбрасывать вчера, а взялись только сейчас! И кашевары: сколько они сала кладут в кулеш? Вот этакий кусочек на ведро! А на хлеб цена? Растёт на базаре! Да и клады искать — послали вы людей с Иваненко? Пришлось мне самой вот, с девчатами — к нему…
— На курган, прозванный Сорокой? — спросил обозный. — Вот и славно, девчаточки, идите копайте!.. — и, усевшись на таратайку, запряжённую парой добрых коней, ткнул рукой пышно разодетого кучера, высившегося на кóзлах, уже знакомого нам безработного палача Оникия Бевзя. Красуясь в новом запорожском жупане, ладно сшитом вчера взамен того, что так беспощадно изодрал на нём Козак Мамай, Оникий гаркнул на ретивых, и таратайка покатила, шибанув в нос Лукии и её подругам чёрной пылью.
К слову сказать, вельможным Демидом Купой уже овладела неотвратимая панская страсть, что не позволяет, вишь, прездоровому дядечке на соседнюю улицу пройтись пешком — только на колёсах ехать, — ибо ножки трудить казалось недостойным высокого звания пана полкового обозного или там подскарбия, о коих ещё в старой побасенке сказано: «Не смотрите, люди добрые, что я швец, говорите со мной как с простым!», и следует заметить, что сия забавная хворь (не ног, а совести) пристала тогда к пану обозному не сама собой, а под неодолимым воздействием полковой канцелярии, которую, сразу после начала войны, размахнувшись на гетманский лад, завёл в ратуше пан Демид Пампушка-Купа-Стародупский, наставив там до чёрта столов с писарями обоза…
Вот так-то вельможный Купа, вскочив на свою великопанскую таратайку и пустив людям в глаза добрую тучу пыли, покатил по-над речкой туда, где виднелась плотина, где шумела вода на лотках, где стучали мельничные колёса, исчерна-зелёные от мокрого мха, с несколькими новенькими белыми лопастями, что так и мелькали в глазах. Остановив таратайку, обозный заглянул на мельницу, где в утренних лучах взлетала тучей над ковшом и жёлобом мучная пыль, а потерявшая всякий страх стая голубей весело поклёвывала рассыпанное всюду ржаное и пшеничное зерно.
Шикнув на голубей (он теперь шикал на любую птицу, ни на миг не забывая зловещего Мамаева пророчества), пан Купа-Стародупский, ещё не остыв от наскока Лукии, набросился на молодого мельника:
— Ты тут голубей кормишь! А козакам? Очкуры подтягивать? — и, отведав щепоть свежей муки, разминал её меж пальцев и снова орал, ибо, как иные начальники, любил покричать: —Из такой дерти печь кныши для козаков! А? — и, словно вспомнив что-то, заверещал: — Ребром на крюк! Ребром на крюк — на базарном майдане! — и, толкнув в спину Оникия, покатил дальше, по лугам, к роще, где заприметил небольшой курган, что мог таить в себе добрые денежки. Оникия Бевзя он в то дело принял из трети, а теперь, дорóгой, уже горько сокрушался, что посулил катюге так много.
Пан Купа ёрзал в таратайке, горя нетерпением взяться за работу, ощупывал острое лезвие лопаты, блестящей от ежедневных трудов.
За последние два дня пан Купа стал ещё более хлопотлив, проворен, поворотлив, приметно похудев от прилежания своей коварной жёнушки, напористой, искусительной и приманчивой пани Роксоланы.
А пани Купа, умаявшись от бессонных, но не весьма сладостных ночей, злющая-презлющая — на излишнюю свою добродетельность, из-за коей вчера выпустила, не тронув, любимого ею сотника, — неугомонная Параска спозаранку рассылала повсюду слуг да прислужниц — искать дураковатого шляхтича, что хотел выкрасть у епископа постылую ей панну Подолянку, а пропал сам, тот охальник, и никто так и не знал — куда он вдруг девался, даже пан обозный, как его ни просила Роксолана, ничего разузнать о пропавшем Овраме не хотел, а не то и вправду не мог.
Пленная татарка Патимэ, служанка пани Роксоланы, не слишком, правда, и старалась исчезнувшего Раздобудька искать, а потому даже у Марьяны-цыганочки, что всё знала и всё умела найти, помощи не просила, ибо сразу заметила жаркую ненависть, так внезапно вспыхнувшую у её пани к племяннице владыки, и не хотела подсоблять ни в каких кознях против Подолянки, к коей татарочка, в неволе увядши, отчего-то прилепилась душой.