Фигура пылала, и на том дозорная служба при ней кончилась, а трём козакам надо было поспешать к родной матери — далекой за порогами Сечи.
И Пилип, и старик Гордиенко, и тот долговязый кинулись к стреноженным коням, что паслись неподалёку.
Принялись седлать своих и Мамай с товарищами.
Явдоха, мама, наскоро увязывала харчи и куховарский припас.
Михайлик помогал ей.
А Пилип-с-Конопель, подбежав к Козаку, спросил:
— Кто с кем воюет?
— Самозваный гетман Гордий Пыхатый, — отвечал Мамай, и его высокая левая бровь поднялась ещё выше, и дёрнулся, распушился ус, и, озарённый пламенем, он казался рыжим, даже красным. — Воюет гетман Однокрыл.
— Но с кем?
— С нами. С ним и с ним. И с нею, с ковалёвой матинкой. С тобою, хлопче. С Украиной.
— Нарушил-таки присягу, — сердито буркнула Явдоха.
— Что за присягу? — спросил Пилип.
— Переяславскую, — сказал Михайлик.
— Нарушил, стервец собачий! — и Мамай — он потянул из чубука, но люлька, проклятая, погасла, — взъярился, люто сверкнул оком, а мы подумали: никто и не ждал в сём сюжете ни войны, ни крови, хотелось — пóвести лёгкой, весёлой, но как же пойдёт всё теперь, если, как всегда нежданно, грянула война?
Острое и забавное — на трагическом фоне очередной войны? Весёлость в часы скорби? Шутки — на поле, забрызганном кровью?
Пускай и так…
Именно так.
Тарас Григорьевич Шевченко говорил же когда-то про неисправимых своих земляков, что не могут они не прошить порой и самую суровую материю хотя бы едва заметной шуткой: «Земляк мой, случается, — ненароком, конечно, — и в потрясающий финал «Гамлета», что ли… ввернёт такое словцо, что и сквозь слёзы улыбнешься…»
И этот смех сквозь слёзы — в годину бедствий, в лихолетье, смех, от коего легче дышится в тяжкий час, смех, который помогает отбиваться от ворога, шутка и острое слово, и насмешка над супостатом, и хохот, когда «бьют лихом об землю», когда и само горе смеётся, всегда и всюду смех: весёлый и горький, добродушный или ядовитый, но смех, но шутка — даже в печали, — не это ли на протяжении столетий стало в жизни Украины чуть не главной приметой её национального характера? — так, может, и теперь не будет большим грехом показать нечто чуднóе, острое на трагическом фоне грянувшей войны, которой никак не ждали мы с вами в сей миг…
— Так-то, — задумчиво говорил Мамай французу, — отступник гетман пошёл-таки против народа.
— А с каким войском? — спрашивал Пилип.
— С наёмным, парубче.
— Кто ж там у него?
— Кроме украинцев, сбитых с панталыку мерзкой болтовнёй, там и паны ляхи да татары, угры и сербы с хорватами, немецкое рейтарство, что, как старая потаскуха, продаётся любому…
— Кто лучше заплатит… — добавил француз, который и тогда уже хорошо знал, что такое немецкие вояки.
Они быстро управились с конями.
Студёный ветер дохнул нежданно, и стало холодно, а может, дрожью проняло от тревоги, что охватила мирных людей, как только вспыхнул на дальней башне пламень бедствия.
Когда настала пора ехать, Мамай спросил:
— Ты племянник де Боплана?
— Сын его сестры.
— Выезжая отсюда в Париж, Боплан обещал вернуться на Украину… года через три.
— А через два — умер.
Скинув шлык, Козак перекрестился, а чтоб не увидел кто при свете пылающей фигуры влажных его очей, Мамай поспешно подтянул подпругу и вскочил на Добряна.
Сели на лошадей и остальные.
Мамай сказал:
— Трогайте без меня. А я вернусь. Неотложное дело.
— Это где же? — спросила Явдоха.
— В гетманском войске.
— Надолго?
— На одну ночь. Потом…
— А там вас не убьют? — забеспокоился Михайлик: не хотелось ему разлучаться с Козаком.
— А ты — куда же? — улыбнулся Мамай.
— Мы — с мамой, — молвил Михайлик.
— Как мы и шли, Козаче, с тобою, — кивнула матинка. — В город Мирослав.
— А ты? — спросил Козак француза.
— Против гетмана, — сказал Пилип. — На Сечь.
— До Сечи, товариство, вам уже не добраться, — возразил Мамай. — Схватят однокрыловцы.
Француз как-то по-своему выругался.
И спросил:
— Куда ж нам ехать?
— В Мирослав. Все разом поспешайте туда.
— А там — кто?
— Те, кто верен остался народу.
И добавил для одного лишь Сганареля:
— Там дивчина, которую ты ищешь.
— В путь! — живо сказал Пилип. И спросил у Козака Мамая: — Свидимся? В Мирославе?
— Будем живы, свидимся. — и Мамай поклонился: — Прощайте, панове товариство!
И все, как водится в час войны, когда прощаются, не очень-то веря в будущую встречу, все обнялись и поцеловались.
Поцеловав, с коня не слезая, руку ковалёвой матинке, Мамай сказал:
— Вам, ненько, в дороге быть за атамана.
— Да я ж — только старая баба, голубок.
— Вы — мать. А мать на войне… — и попросил: — Доехав до Мирослава, тарпанов диких пустите на волю.
— Ладно, — отвечала Явдоха.
— Самый ближний путь через речку Волчьи Воды.
— Знаю. Прощай!
И, обернувшись к Михайлику, козакам, дозорным с фигуры, Явдоха приказала:
— В путь.
Но не успели они ещё тронуться, Козак Мамай пустил своего коня.
От пламени смоляных бочек окрест было светло, что днём.
Но Козак Мамай в ночь нырнул, как в море.
И пропал.
Вот так он и пропадал, когда надобно.
Однако ж был он не дух бесплотный, вот и таланило ему не каждый раз.