Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

Кое-где в степи, сильно запоздавши в том году, ещё отцветал медвяный терн — молочными мелкими звёздочками, и лиловые, как тёмные кораллы, христовы колючки цеплялись и рвали на Козаке жупан, царапали единственный его чобот (второй-то попал на виселицу), да и коня хлестал терновник, и по степи, по всей, сколько видел глаз, везде был терн и терн, словно вся краина, сильная и молодая, а ещё не слишком счастливая, вся тогда была в терновом венце.

Решив немного отдохнуть, валился Мамай на колючие ветки терновника, чтобы, случаем, не сморил его сон, и снова скакал дальше, поспешая, и вдруг останавливался ненадолго — то у дубравы какой, то у каменной бабы на степном кургане, да и снимал шапку-бирку, склонял голову, ведь сколько товариства полегло в минувшие войны — там и тут, да и сколько люду в этой новой поляжет, в новой войне, следы которой Козак уже видел ныне: минуя нивы, сёла, сады, слободы и зáмки, он всё чаще встречал дымы, пожарища, убитых коней, свежую кровь.

И он, как то всегда бывало в горе, вынув изо рта коротенькую зинькивку, что рассыпала искры по ветру, вынув изо рта люлечку, что-то такое напевал да напевал, и пусть не дивится читатель, коли в книге этой все будут петь, — такой уж мы народ певучий.

Да, пожалуй, всё в этой книге, что начнётся сейчас (после не столь уж длинного пролога), не все ли тут и сказки сказывать станут, — таким уж он уродился, наш народ-мечтатель, такой уж она мыслится мне, эта напоенная песнями и овеянная сказками книга!

64

Вот Козак Мамай и пел, и песня слагалась тут же, и тут же ветром уносилась в быстром лёте чёрного, как берёзовый уголь, белохвостого и белогривого коня.

Он пел всегда и всюду, наш Козак Мамай: в горе и в радости, в работе и в раздумье.

Запел и теперь:

Ой, я зроду бурлакую.Просто неба я ночую…Хтів би в хаті ночувати,Та ні жінки, ані хатиНе здобувся я…Доленько моя!Мав би хату, мав би жінку,Колихав би я дитинку,Та не те мені судилось,—3 козаченьком одружиласьШабля Мамая…Доленько моя!Давній звичай є на Січі:Не дивись бабам у вічі,Та й не знайся із бабами,Бо зазнається з киямиСпина вся твоя…Доленько моя!За красунею як тужиш,А вітчизні збройно служиш,Не заходь у суперечку,А заскоч тихенько в гречку,Доки кров буя…Доленько моя!

Один среди бескрайной степи, Козак Мамай, встречая утро нового дня, пел о том, в чём не признался бы никому: о неутолимой жажде — не шататься бы по свету, воюя и бушуя, издеваясь и потешаясь, а иметь бы свою хатку, жёнушку верную, малых детей…

Но делал он то, чего не мог не делать.

Он делал то, к чему призывал его долг.

И он хранил данный сечевому товариству святой обет, который приносили все запорожцы: не знаться с бабами («пускай с ними водится сатана, нежели добрый запорожец!»), за то дело положена была на Сечи кровавая кара — били тяжёлыми киями, после коих мало кто и выживал.

Давала козацкая голытьба и обет вековечного убожества, однако ж водились меж козаками и паны, что, богатея на торговле и войне, толстое пузо наевши (как тот же Демид Пампушка, к примеру) забирали на Сечи власть и про обет вечного убожества вспоминали не столь уж часто, а нарушение обета безбрачия и целомудрия всегда кончалось там страшной расплатой: сей природный грех — в гречку скакать — свойствен, чаше всего, открытым, сильным и хорошим людям, кои, согрешив, не станут бежать от суда товариства.

В Сечи, на майдане, выставляли при таком случае несколько бочонков оковитой, привозили два или три воза прездоровых киёв, толщиной с козацкую руку, и каждый братчик должен был своего же грешного товарища-запорожца, что где-то в гречку сиганул, то есть спутался с какой-нибудь девкою иль молодицей, каждый должен был, выпив перед тем добрый коряк горилки, огреть нарушителя присяги по голой спине, — а кто бил не шибко, товарища жалея, того тут же потчевали киями самого.

Перейти на страницу:

Похожие книги