— Мы ещё не кончили с письмом к царю, — неприязненно сказал Мельхиседек, и глаза его блеснули чёрной молнией.
— Детей пожалели бы! — тихо пробубнил сотник Хивря.
— Каких детей? — спросил епископ.
— Чьих? — хриплым басом спросил и старый гончар Саливон.
— Наших детей, — отвечал сотник Хивря. — Мы ведь четырёх лучших хлопцев послали с письмами в Москву? Да и на Сечь! Да и в Полтаву! В Гадяч! В Чернигов! А где они, те хлопцы? Где? Погибли? Никто не знает… Да и те четверо? Дошли ль до Москвы?
— Вот мы и решили послать пятого, — кинул гончар.
— Наших детей, вишь, не жалеете!
— У тебя ж их никогда не было.
— Разве я — про своих?
— Вот и помолчи! — и гончар глухим, угасшим голосом заговорил — Это ж мой сын, мой, а не твой, Микола мой с одним из тех писем подался в Москву… Мой сын! — выкрикнул старик. — А дошёл ли? Или схватили его и пытают неведомо где? А то у однокрыловцев давно уже дух испустил на колу? Или попался в руки святой инквизиции? Не знаю! Но… коли надо будет, пошлю сегодня и второго, Омелька, пошлю ещё и третьего, Тимоша, и сам пойду, когда мир повелит, — нести в Москву десятое, двадцатое письмо, пришла бы нам только подмога в нашей беде…
— Как было в те разы, — сказал владыка, — нести письмо должен достойнейший… Подумаем!
И вся рада, в раздумье, молчала.
— Надобен хлопец сильный и смелый.
И вдруг из-за окна послышался робкий, порывистый женский голос:
— Возьмите моего хлопчика…
Это сказала Явдоха.
И даже сама испугалась своих слов, неожиданных для неё самой.
Вдвоём с Михайликом они стояли, привычно взявшись за руки, под крайним окном и слушали, что там говорят на совете.
Не найдя в Мирославе ни работы, ни пристанища, переночевав несколько ночей под тыном, потрёпанные в стычке несколько дней тому назад — в степи, они пришли сюда, на Соборный майдан, куда стремился весь город, и теперь, после неосторожного выкрика Явдохи, когда все оглянулись на них, сын и матинка, стыдясь своего нищенского вида, не знали, куда деваться от всеобщего к себе внимания.
Но делать было нечего, и матинка опять сказала:
— Пошлите в Москву моего хлопчика.
— Я сам скажу, мамо, я сам! — с досадой дернул её за рукав, взопрев и весь горя, бедняга Михайлик. — Я сам…
— А откуда вы тут объявились? — недоверчиво спросил у матери сотник Хивря, поглядывая на них через окно.
— Из Стародупки, паночку, — почтительно поклонилась Явдоха.
— Хочешь сына послать на верную смерть?
— Э-э, нет, — сказала матинка. — Он дойдёт. Живой!
— Разве он знает дорогу?
— Я ж сама пойду с ним, пане.
— А ты? Ты знаешь дорогу до самой Москвы?
— Расспрошу.
— А сын грамотен?
— Нет.
— А как же он будет говорить с самим царем?
— Вот как я, пане, с вами.
— Царь, вишь, только по-учёному разумеет.
— Как же будет? — тревожно спросила мать.
— Никак! — тоненьким голоском засмеялся Хивря.
Явдоха склонила голову, а сынок её, готовый от смущения провалиться сквозь землю, рванулся прочь от окна, но матинка держала его за руку, ей ведь любопытно было знать, чтó будет дальше.
Пан Пампушка, узнав Явдоху и Михайлика, хотел было приказать челяди схватить их, однако тут же владыка снова спросил:
— Кто ж понесёт письмо?
Тогда старый цехмистр гончаров Саливон Глек сказал громаде:
— Мой второй сын, Омелько. Он понесёт письмо.
Напряжённое молчание встретило слова гончара.
Никто не ждал такого!
Старший сын Глека, Микола, козак учёный, что дослужился уже до хорунжего, ушёл недавно с таким же письмом в Москву.
В дорогу дали ему голубя и велели, коли дойдёт, пустить его из Москвы с письмом, дабы мирославцы знали, чтó ответил царь на их просьбу о помощи.
Но вчера голубь вернулся. Без письма.
Что-то, видимо, стряслось недоброе…
А вот сегодня, сейчас, старый гончар сказал, что и новое письмо в Москву понесёт второй сын его, Омелько Глек.
Этого не ждали. И громада молчала.
У Саливона Глека, кроме Омелька и Миколы, был ещё и третий сын, самый младший, Тимош, спудей киевской Академии, который весьма огорчил старика, вернувшись этой весной в Мирослав с бродячими лицедеями. Вот и сейчас где-то там, на базаре, позоря своего отца, он показывал забавные штуки, и о том глупом штукаре, коего уже успели узнать мирославцы под именем Прудивуса, Саливон и слышать не хотел, и нынче говорил всем, что сынов у него не три, а два: Микола, что отправился в Москву, и второй, Омельян, спевак, любимец и гордость горожан, которого безумный родитель посылал теперь также на верную смерть.