— Поэт, — говорили пуристы, — точно не может, это профанация.
— Но прозаику, — робко возражали умеренные, — совесть иногда такое позволяет.
Сам я разрешил вопрос в 1987 году, когда купил свой первый «мак». Головастый ящик с окошечком внушал ужас еще и потому, что в коробке была книга толщиной с Библию. Она называлась «Инструкция», но я ее так ни разу и не открыл. После того как я нашел под столом розетку, инструкция оказалась лишней, и уже через час я писал очередной текст на компьютере, навсегда бросив любимую пишущую машинку, подаренную друзьями (от Довлатова, по его признанию, мне достались три буквы, легко догадаться — какие).
Вместе со мной на компьютер перешли все авторы. Гений «маков» в том, что они отобрали электронную революцию у физиков, чтобы поделиться ее плодами с лириками. Писатели быстро перестали бояться компьютеров: они боялись остаться без них. В Нью-Йорке завели «скорую помощь» на мотоциклах, которая круглосуточно чинила компьютеры клиентам с Вест-Энда, густо заселенного литераторами. С тех пор в литературной среде компьютеры стали такой же привычной техникой, как лампочки, — мы замечаем их, когда они перегорают.
Но если сейчас уже никому не приходит в голову обо всём этом спорить, то электронное чтение всё еще вызывает бурные дискуссии. Что и понятно: читателей больше, чем писателей, хотя в век фейсбука и ненамного.
Мы живем в переломную эпоху, когда бумажные книги еще с нами, но мы уже их оплакиваем, как приговоренных. Ностальгия по неисчезнувшему — лирический феномен, отстраняющий библиотеку. Раньше мы ею хвастались и пользовались, теперь — по ней скорбим, не в силах расстаться. Некоторые подкидывают книги друзьям, но сейчас уже реже — все настороже. Другие оставляют на углу, усыпляя совесть тем, что кому-то нужнее. И только один знакомый поэт открыто признаётся в преступной дерзости.
— Каждый день, — говорит он, — по стопке в подвал.
— На помойку?
— В инсинератор.
— В топку, — кричу я от ужаса, — как Лазо?
— Они ж все под сердцем, — оправдывается поэт, хлопая себя по нагрудному карману с телефоном.
Это — как раз не фокус. У меня самого одна библиотека переселилась в электронное облако, но другая по-прежнему делит дом на неравные части: ей — всё, нам — что останется. Больше всего огорчает, что я не могу найти бумажным ископаемым разумного применения, только неразумные. Собранные двумя поколениями книги служат персональным мемориалом семейной учености. От школьных помет, выделявших места, где классики выражали любовь к народу и ненависть к царизму, до винных пятен на спутниках юности, от рабочих закладок, помогавших сочинять умное, до въедливых маргиналий на полях любимого, от заготовленных впрок эпиграфов до заложенных на конец эпитафий — в моих книгах есть всё, что делает их моими. Включая, разумеется, и те, что, как старые девы, стоят выцветшими и непрочитанными. Была же какая-то причина, из-за которой до них не дошли руки? А раз была, то мне такие книги тоже дороги — как негативный пример избирательного сродства.
— Выбрось! — говорит жена.
— Ты предлагаешь мне, — грозно переспрашиваю я, — сложить свою жизнь в ящики, снарядить караван и отправиться с ним на курган макулатуры?
— Ага, — сказала жена, обрадовавшись перспективе, и у меня не осталось аргументов в защиту библиотеки.
Книга никогда не была только вещью, но теперь ею стала. Лишившись монопольной власти над собственным содержанием, она поделилась им с легковесной компьютерной читалкой. Не предназначенная для чтения книга становится фетишем, но только для верующих. Бесполезное и сакральное начинает жить по-своему, находя себе иное и причудливое применение. Мы любим книгу не умом, а чувствами — осязанием, обонянием, зрением, даже вкусом. Так, в романе Сорокина «Манарага» книги сжигают на костре кулинарных амбиций. Как всегда, материализуя метафору, Сорокин предлагает глотать книги почти в прямом, а не переносном смысле. Прочитав об этом, я не слишком удивился, потому что мой знакомый авангардный художник Боря Зельдин еще лет сорок лет назад жарил книги, даже не заглядывая в текст.
И в том, и в другом случае важен лишь эпатирующий жест. Кощунство — обратная сторона преклонения. Святотатственный ритуал прежде всего нуждается в святости, и в жертву можно принести лишь то, что того достойно. Превратив книгу в «дрова» извращенного культа, художник (или, как у Сорокина, повар) наделяет ее прибавочной метафизической стоимостью. И это обещает книгам карьеру драгоценного объекта для бесцельного любования.