Его бесило упрямство старика. Ну что за народ? Сына, можно сказать, не в суд, а на смерть везут, а он — хоть бы хны. Ни слезинки. Ни единого слова. Да и сынок хорош! Ратмир Павлович по просьбе Семена Ефремовича сжалился над отцом, пошел на такое, за что и со службы вылететь можно, а сынок вцепился в решетку и ни гугу. Что за народ? Кандалы им родного отца дороже.
— Тебе, старик, скоро слезать, — объявил он.
Эфраим кивнул головой, обернулся и впервые за всю дорогу посмотрел на Гирша.
— А тут появился наш праведный бог.
— Он смерть придушил и с собой поволок, — неожиданно допел песню узник.
— Кончай петь! — распорядился Лиров. — Уже близко. Так что поговорите, пока не поздно… не молчите, сукины вы дети.
— Господин начальник, — внятно сказал Эфраим. — Вы знаете, что евреи должен научиться делать лучше других? Особенно если этот еврей — несчастный отец? Молчать, господин начальник, молчать.
— Свидание закончено, — объявил ротмистр.
— Прощай, Гиршеле, — не поворачиваясь к решетке, промолвил Эфраим. — Больше я не буду подбрасывать тебя вверх… Ты уже наверху, сынок… на самом… самом верху… Только не говори мне, что ты взлетел туда ради справедливости. Зачем мне твоя справедливость, если она делает несчастной твою жену Миру, превращает в сирот моих внуков и убивает моих детей?
Когда Гирша ввели в зал, как рассаживались судьи, как занял свое место присяжный поверенный Михаил Давыдович Эльяшев, единственный иудей, допущенный к совершению таинства российского судопроизводства, как по бокам обвиняемого встали два дюжих солдата, старик Эфраим увидел уже из своего наемного наблюдательного пункта на чердаке шляпного магазина. Вдруг перед его глазами все смешалось: Петр Петрович оказался Николаем Николаевичем, мужчина в шинели, которого Эфраим принял за главного, и вовсе отсутствовал, а в заднем ряду — это, видно, старику показалось — сидел маленький мальчик с рогаткой. Чем дольше Эфраим смотрел, тем больше рогатка увеличивалась, достигнув в конце концов таких размеров, как винтовки тех двух дюжих молодцов, которые охраняли Гирша. Но странное дело: мальчик стрелял из рогатки не в Петра Петровича, оказавшегося на самом деле Николаем Николаевичем, не в лучшего из лучших виленских присяжных Михаила Давыдовича Эльяшева, а в него — Эфраима бен Иакова Дудака.
Когда стекло на чердаке треснуло и рассыпалось на мелкие осколки, Эфраим закрыл глаза.
— Все-таки 108-й применили, — клокотал Ратмир Павлович. — Другого параграфа в своде законов не нашли! Каторжные работы показались им слишком мягкой мерой.
Листок с неразборчивой подписью дрожал в руке Семена Ефремовича, и скупые частые слезы капали у него из глаз на дубовый жандармский стол.
— Что за гнусная привычка — славить Россию мертвецами! — продолжал возмущаться Князев.
— Ваше благородие, — Семен Ефремович вытер слезу и вернул Князеву секретное донесение. — Мне хочется, чтобы мы остались друзьями. Вы знаете: я не одобряю многих ваших действий… я никогда не стану жандармом… не стану ни доносителем, ни… Я считаю, что высшее и самое строгое управление на земле — это совесть.
— Ближе к делу, ласковый ты мой. К делу!
— Мой отец собирается совершить противоправное деяние.
— Да? И что это за противоправное деяние, которое собирается совершить восьмидесятилетний старец?
— Он собирается его выкопать.
— Кого?
— Моего брата Гирша Дудака. Спасите его, ваше благородие.
— По-моему, спасать надо тебя, ласковый ты мой.
— Меня?
— Разве ты допустишь, чтобы отец в его возрасте рыл один?
— Ратмир Павлович… Господин полковник…