Обвинение впечатляло. Демий изобличал меня в святотатстве, измене, заговоре, причинении ущерба общественной и частной собственности, передаче государственных тайн врагам, нападении с целью причинения увечья, взятке в особо крупных размерах, сговоре с неустановленными лицами с целью извратить ход правосудия (вот это мне особенно понравилось), хулиганстве и оскорбительном поведении и попытке убийства. Я понятия не имел, откуда взялся последний пункт — скорее всего, он прилагался бесплатно ко всем прочим, вроде горсти оливок сверху, на удачу. Позже я узнал, что он присовокуплял это обвинение всегда, на тот случай, если суд оборачивался не в его пользу — тогда оно становилось основным: он заявлял, что обвиняемый напал на него ночью, чтобы заставить его замолчать, и свидетелем тому всякий раз оказывался его престарелый родственник, повсюду его сопровождавший.
Через некоторое время мне стало известно, что дата суда еще не назначена. Полагаю, это было приглашением к бегству. Слухи о предпринятых мной лихорадочных усилиях по выводу деньги из Аттики определенно достигли ушей Демия — он даже попытался прикупить долю в торговом судне через своих агентов — и он посчитал, что я готовлюсь к отъезду. Это было бы, разумеется, ему на руку. В конце концов, он еще не назвал своего свидетеля, а стало быть, не был связан обязательствами огласить события той ночи, при которых Аристофан присутствовал в роли невинного очевидца. Если бы я сбежал, он получил бы возможность обвинить самого Аристофана. Тут и Аристофан пустился бы наутек, и можно было переходить к следующему кандидату — в сущности, я не видел, что может помешать ему остаться в Афинах одному-одинешеньку. Должен извиниться за легкую одержимость Демием, но когда кто-то пытается тебя убить просто из корысти, не состоя притом с тобой в родстве, начинаешь немного нервничать. Наверное, так себя чувствуют олени и зайцы, когда мы убиваем их не из личной неприязни и не от страха, а только лишь из-за мяса и шкур.
Впрочем, довольно об этом. На Федру все это подействовало очень тяжело. Если бы она обрушилась на меня, укоряя в упрямстве и глупости, каковые являлись единственной причиной моего несчастья, я бы отнесся с полным пониманием. Но ничего подобного она не сделала. Она пыталась изображать беззаботность, но получалось у нее из рук вон плохо. Сам я большую часть времени пребывал в очень странном настроении — то был почти по-детски жизнерадостен, отпускал остроты и устраивал розыгрыши (в этих преступлении против хорошего вкуса меня обычно трудно обвинить), то делался несчастен, как сгнившее зерно. Федра, таскавшаяся за мной повсюду, как собака нищего, ничуть не облегчала положения — явно на грани срыва, но изо всех сил изображая веселость. Мало того — у нас обоих пропало желание склочничать и подкалывать друг друга. Пожалуй, мы были как афиняне и спартанцы (объяснись, Эвполид — что еще ты собираешься ляпнуть?) — в том смысле, что мы перестали воевать друг с другом, обратив нашу ненависть на мир в целом и на Демия в частности, в точности как указанные народы когда-то помирились, чтобы отразить персидское нашествие. Я понимаю, что параллель не полна, ибо если греки в итоге сбросили персов в море, то мы не уронили и волоска с головы объекта нашей злобы. Тем не менее нельзя отрицать, что мы самым удручающим образом сблизились, и это было еще более несвоевременно, чем даже вторжение афинян в Египет под началом великого Кимона. Оцените иронию — в тот момент, когда брак наш благодаря любезности моего друга Демия висел на волоске, мы вдруг обнаружили, что вполне способны к сосуществованию. Вместе мы могли бы выдать комедию такого накала, что остроты затмили бы солнце, как персидские стрелы при Фермопилах — и это действуя вполсвиста, с Федрой в депрессии и ошеломленным мной.
Примерно через неделю после вручения повестки я пришел на агору, чтобы купить дрозда и связку голубей. Из-за войны эти продукты стали дефицитными, но я был твердо намерен отведать голубя хотя бы раз, прежде чем умру. Людей на их смертном одре мучают многочисленные сожаления — так много можно было сделать и все-таки не сделано, так много поступков, без которых лучше было бы обойтись, все-таки совершено. Больше всего в тот день я сожалел о том, что при жизни ел недостаточно голубей, и разыскивал их с таким рвением, что не глядел, куда иду — и в итоге с разгону врезался в какого-то покупателя.
Тот обернулся ко мне, закипая гневом.
— Ты, осел неуклюжий, — сказал он, — я из-за тебя чуть два обола не проглотил...
Это был Аристофан, сын Филиппа. Он осекся и уставился на меня.
— Привет, Аристофан, — сказал я. — Птицу покупаешь?
Подмышкой у него была связка голубей, а в левой руке — четыре перепела, и отпереться ему было трудновато.
— Да, — ответил он с вызовом. — Тебе-то что?
— Устраиваешь пир, как я понимаю, — сказал я.
— Нет, — быстро сказал он.
— Ты что, собираешься съесть всех этих птиц в одиночку?