– Что ж, получи. Хотите – верьте, хотите – нет, но однажды какая-то подслеповатая, сгорбленная старушка прямо на улице передо мной застопорилась, охнула и давай креститься и кланяться, едва на колени не повалилась передо мной. Спрашиваю: «Вы чего, бабуся?» Едва лопочет: «Лик, лик святости явлен в тебе. Господи, прости и сохрани. Но не блазнится ли, не вражьи ли козни и подвохи смутьянят мне разум? Какой лик! Всё одно что икона. Ой-ой, чего несу, неразумная, прости, Господи! Хотя и сумасбродство старушечье и грех, но спрошу всё же: может быть, скажи, ты святой? С небес спустился к нам, грешным, наставить, вразумить?» Что-то знакомое привиделось мне в её глазах, во взгляде. И не только знакомое, а что-то очень родное взблеснуло в них и поманило. Но я был с глубокого похмела – башка трещала и не мараковала ни на грамм. Взял и – дыхнул… Ну, из хулиганских побуждений, с большого ума. Чтоб, понимаете, поглумиться над ней, как посчитал, старой ведьмовкой, помешанной. Значит, дыхнул полным дыхом в её лицо водочным и табачным перегаром. Ещё, понимаю, – вонью, гнилью своей многолетней. И гаркнул: «Апостол я! Весь святой и безгрешный от пяток до маковки. Проси, бабуся, чего хочешь, – получишь, не отходя от кассы, под завязку. Денег? На, возьми». И сунул ей в карман кофтёнки комок мятых, но красненьких купюр. Денег было в две-три её пенсии. Без ложной скромности говорю: я никогда не был жадным, потому и народ возле меня всегда ошивался, пользовался моей расточительностью. «Отпущения всех грехов желаешь? – продолжаю напирать и выкаблучиваться. – Отпущаю, бабуся! Теперь твоя душа младенческая, чистенькая. Стоп: может, и саму молодость вернуть тебе? А что, возвращаю в полном объёме. Отбрасывай свой костыль, выпрямляй горб, шире разводи руками и отплясывай во всю ивановскую. Оп-оп-оп! – нахлопываю в ладоши. – Пляши, бабка! Хотя, прости, какая же ты теперь бабка, – молодуха, лебёдушка! Оп-па, оп-па, Америка, Европ-па! Апостол я или не Апостол? Апостол! Вон чего сотворил: была старая – стала молодая! Оп-па, оп-па!..» Я дёргал её за руку, втягивал в пляс и сам отплясывал чёртом. Понятно, издевался, выпендривался перед ней и перед прохожими. Куражился, падла. Она опешила, оторопела, но, щурясь выцветшими и слезящимися глазёнками, всматривалась в мои очумелые зенки. И вдруг говорит: «Бедненький мальчик. Прости меня, сыночек, старую и слепую, что смутила и взбаламутила твою и без того истрёпанную и надорванную душу. Господи, не оставь сие дитя Своими милостями!» И осеняет меня крестными знамениями своей сухонькой, дряблой ручкой. Я обомлел и обалдело смотрю на неё: «бедненький»? «мальчик»? «сыночек»? «дитя»? «истрёпанная и надорванная душа»? Что за дичь! Понимаете, не хиппаря во мне увидела, не выпивоху, не раздолбая с замашками супермена, а точнее, – придурка чёрствого, презирающего всякую тут путающуюся под ногами чернь и серость. А увидела мальчика бедненького, сыночка, дитя разглядела во мне под моей-то загримированной, выдуманной и к тому же опухшей с перепою личиной, а точнее, – образиной. Молчу и сам не знаю зачем всматриваюсь, всё пристальнее и тревожнее всматриваюсь в её лицо, в глаза. И… и… братцы, поверите ли! Неожиданно вижу в её глазах глаза мамы, бедной моей мамы. Её такие знакомые мне серенькие, всегда как-то испуганно раскосые глаза, когда смотрела на меня, расхристанного, дичавшего день ото дня. Не собирался, да вдруг шепчу: «Мама, мама, это я, твой сын. Узнала ли?» Понимаете, а старушка-то, слыша этакое, не удивилась нисколько. Сразу и бодро отвечает: «Узнала, родненький, ещё бы не узнать тебя, Серёженька. Уж сколько годов тебя нет со мной, а каждую чёрточку твою помню и лелею в памяти. Юношей был тогда, а теперь – вырос ты у меня. Да каким…» Она замолчала и явно подыскивала слово. Не мгновенно нашла и смущённо, даже как-то конфузливо досказала: «…необычным стал. А я всегда хотела, чтобы ты человеком вырос. С душой чтоб светлой и лёгкой жилось тебе». «Человеком» произнесла так проникновенно, так высоко, будто хотела, чтобы генералом или учёным я стал, большим, важным человеком получился. Переспрашиваю: «Человеком, говоришь? Просто человеком или?..» Не дала договорить: «Человеком. Конечно, человеком. А уж если человек, то он и есть человек: с каждым по-людски обойдётся, как бы ни затруднительно было». Поклонилась мне, сказала, перекрещивая трепетавшей, будто бы листочки на ветру, щепоточкой пальцев: «Христос с тобой, даже если ты Его замечаешь и признаёшь только лишь в своём зеркальном отражении. Прощай, сынок: у меня, ждущей смерти, свой путь, у тебя, взрослого и молодого, – свой. Знай, о спасении твоей души ежечасно буду молиться, пока силы не оставят меня». И-и, казалось, растворилась в воздухе. А может, – в том, тогда очень высоком и очень синем, небе. Озираюсь, мечусь, верчусь на месте – нет её. Может, подумал, и вовсе не было никакой старушки? Да и глаза у неё мамины ли? Не разглядел хорошо. Может, пьяным валялся я вон в тех кустах и приснилось, померещилось мне, – с испугу вскочил и давай метаться дурак дураком? Не знаю! Но после той встречи… или всё же видения, сна?.. до чего же жуткая, до чего же тяжкая тоска на меня навалилась. Обвалом, камнепадом. Ломала всего, затаптывала, растирала, убивала волю к жизни. Зашибал по-чёрному. Неделю, другую жрал водяру: думал, да что там «думал», уповал! что хмелем обману свою душу, увильну от её натиска и тумаков. Не тут-то было! И хотя ни в какого Христа я ни тогда, ни даже посейчас, после всех-то испытаний и невзгод, отсидок и увечий, так и не поверил, но душа во мне заговорила совершенно новым голосом, голосом какого-то другого… во мне самом, понимаете, братья, другого!.. другого человека. Заговорила голосом напористости, сопротивления. И мне, мне, как я на полном серьёзе ещё считал в те галопирующие дни, непогрешимому и даже особенному, отличному от всей этой массы, сопротивляться?! Но и при всём при том душа взывала, умоляла и даже утешала меня, как ребёнка. Приходило понимание, что не старушка со мной говорила или мама, а сама моя душа. Да, душа! Она, по какому-то своему желанию или капризу, или потому, что я чересчур начитанным был, вдумчивым малым, очнулась и стала вытаскивать меня, как, возможно, преданная собака своего хозяина, вытаскивать из ямы, в которую я по глупости, по своему разбухшему самомнению угодил. Заботливо, но напористо, жёстко вытаскивала, вытягивала едва не за волосы. Можно сказать, на свет божий волочила. Ну, если уж не душа моя так поступала, то, подумывал, какая-то неведомая сила вмешивалась в мою судьбу, пыталась помочь, что называется, направить на какой-то иной путь по жизни. Возможно, на тот самый путь, о котором все пророки и мудрецы рода человеческого из века в век ведали, – на истинный. Но