Читаем Краеугольный камень полностью

– Прошу, требую водки, – уговаривают, не довольно ли, мол, Апостол. Но набулькивают, подают. Помню, однажды в припадке и бешенстве рычал и метался: «Всё барахло тащите из дома, иначе изрублю, выброшу в окно, спалю!» «Во, теперь ты, Апостол, хиппарь настоящий. Почти святой!» – кто-то похвалил, а сам, уверен, начал озираться: чего в первую очередь тащить? Очнулся – один валяюсь на полу в совершенно пустой комнате. Ни тряпицы, ни нитки, ни щепки, ни бумажки единой не вижу вокруг, – вот они истинные друзья! Заботливые, рачительные, трудолюбивые. Поработали на славу. На мне – ничего, даже трусы сдёрнули, правда, шикарные, американские, со звёздно-полосатым флагом. Знаете, братцы, и смех и грех, но – волосы – волосы! – понимаете, волосы! – остригли под ноль. Прибрали, спёрли мои пышные длинные волосы апостола, вождя, особенного человека. И стал я подобно новорожденному дитя: голенький и лысенький. Дитя дитём. Тем, наверное, дитём, о котором лепетала мне загадочная и славная старушка. Всё лишнее, придуманное мною и другими людьми и всученное обстоятельствами, судьба стряхнула, сдула, сорвала с меня и развеяла, и разбросала ветром по миру, среди людей. Спасибо, кожу не содрала. И словно бы сказала: начинай жизнь заново или – сгинь, окочурься от голода и холода. Рядом со мной валяются старые, кажется, отцовы, брюки, какая-то мятая, рваная, пропотелая, может быть, тоже его, наверняка из тех его, из заводских, из инженерских, рубаха и растоптанные, грязные до последней грязноты и, ясное дело, с грибком допотопные тапочки чьи-то. Кое-как и равнодушно, но не брезгливо, даже, можно сказать, покорно, натянул на себя эти презенты от моих кентов и друзьяков. Побродил, словно бы прощаясь. Прощаясь и с самой этой квартирой родительской, и, наверно, с чем-нибудь ещё для меня важным и дорогим. Побродил по пустынным и гулким комнатам огромной, барской квартиры. Ничего, вообще ничего нету из мебели и ковров, из бытовой техники и книг и тем более из моего моднячего прикида, из моих любимых, большей частью сверхдефицитных вещиц и безделиц. И мою выпендрёжную, но при всём при том замечательную, стальную звезду на толстой золотой цепи спёрли, и целую коллекцию хайратников, и те уникальные американские берцы в вожделенном для миллионов молодых людей стиле милитари. Подумал: всю прежнюю мою жизнь украли. Или, так скажем, и это будет справедливее, – зачистили. Но обиды, раздражения – ни на грамм: сам же велел тащить, а точнее, спасать от меня самого. Ладно, – покачивал головой, – ладненько: молодцы. Волосы, видать, сдали в пункт приёма: такая красота, такой природный шик, шелковистость, блеск – на шиньоны, на парики для наших прекрасных дам. Наверное, в какой-то момент поняла моя свита поклонников-прихлебателей: человек я уже конченый, сломленный, а может быть, свихнулся, а посему в психушке или в подворотне под забором всё одно загнусь и сгнию. Зачем же, мол, и этому добру пропадать? А что, правильно подумали и поступили. И по сей день считаю, что все те мои прикиды, пожитки, волосы – хотя бы какая-то, что ли, помощь от меня людям. Пусть пользуются. А мне – что? Ни жизни мне, ни смерти. Потому что струсил умереть сразу. Как она. Без мыслей, без цели побрёл к дверям, вышел на лестничную площадку, дверь квартиры не запер на замок и даже ключа не взял. Просто прикрыл дверь, – вроде как мне уже и не нужна была квартира, её уют, простор, обжитость, её, наконец, престижность. Да, похоже, так и чувствовал, но не осознавал ещё. Слепо и медленно спустился вниз и – побрёл. И брёл, брёл. Брёл. Долго ли, коротко ли – не знаю. Видел ли дорогу, слышал ли чего, соображал ли, куда и зачем брёл? – не знаю, не знаю в точности. Мутно и муторно было в башке. Однако, выглядело, по задумке, оказываюсь перед отделением милиции. Захожу внутрь и говорю дежурному офицеру… а ведь когда входил, не знал, что́ буду говорить… «Я убил человека. Даже двух. Арестуйте меня и отдайте под суд». Мент выпученно таращится на меня. «Девушка, – говорю, – на днях утонула у Ангарского моста, – знаете?» – «Ну, знаем. Выловили рыбаки, и – что?» – «Я столкнул её с моста. То есть убил. Беременная она, – значит, и дитя убил». – «На мосту чёрная «Волга» твоя стояла?» – «Моя. На ней и привёз туда жертву и… и – сбросил», – зачем-то, может, для большей убедительности слов, отмахнул я рукой, да этак широко и резко сверху вниз и повернувшись головой к входной двери. Нет, нет! Не для убедительности, а отрубил, отсёк путь назад. Так вернее будет сказать. «А почему не уехал на «Волге», зачем оставил её?» – допытывается мент. Потупился я, не понимал, что ответить. Не смог сообразить. И вправду: дитя дитём стал! Арестовали меня, завертелось следствие. Изо дня в день – мытарства за мытарствами. А происходили они оттого, что я путался в показаниях, нагораживал, сочинял чёрт-те чего. Следователь однажды прямо мне сказал: «Врёшь ты, Невзоров, всё, но зачем? А, говори, зачем? Ну!» – «Не вру». – «Врёшь как сивый мерин! Нестыковки на нестыковках в твоих наивных, да просто ребячьих, показаниях. Что, совесть мозги воротит вкось и вкривь?» Совесть! Вот оно! Понял меня! Почти понял. Бывалый, вглядчивый, умный он мужик. Я не ответил, ушёл, как говорят у нас, в молчанку. Отпустил он меня в камеру «хорошенько подумать». Через неделю вызвал, спросил: «Подумал? Обмозговал свою участь? Не убивал ты, – верно? Говори же: верно?! Ну!» – «Подумал, Иван Григорьевич. Убил. Я». Нахмурился он, постискивал зубы, повыпячивал желваки и молвил: «Что ж, как знаешь. Понимаю: душа – такое дело… такое… ну, короче, такое, что и какому-нибудь великому академику или писателю не вышептать. Точка: оформляю дело в суд. Не обессудь, Невзоров!» Суд, не обессудь, – хорошо, правильно получилось, само собой проговорилось, без хитромудростей. «Спасибо», – ответил я. «Пожалуйста», – поморщился в усмешке и выжал сквозь зубы он. Я знал: жалел он меня – сын у него был моих лет и тоже куда-то занесло его на завороте жизни. Искренне хотел мне помочь, чтобы я окончательно не сломался, не натворил бо́льших бед. Но я уже капитально знал, что́ мне нужно, и знал, что не сломаюсь, не закуролесю. Я знал отчётливо и твёрдо, что единственно и самое важное мне нужно было тогда – наказание. Если хотите – кара. По-другому я не смог бы дальше жить. Точно вам говорю, мужики! Мы, русские, ведь такие… Ну, впрочем, не знаю: чёрт разберёт, какие мы! Короче, закругляюсь: путь мой дальнейший для меня был ясен, и я помаленьку потопал по нему. Сизо так сизо, тюрьма так тюрьма, зона так зона. Как говорят в народе: от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Я и не зарёкся. Потом осознал, что в неволе мне как-то, что ли, получше живётся и дышится: по новой не натворю бед, здесь какой-никакой, но всё же досмотр за мной, таким диким, дурным, спесивым. Много читаю, много думаю. А главное, обвыкся, смирился. К слову, тогда, ещё в сизо, братва дружно окрестила меня Лысым, едва не тотчас признала своим: как же, первая ходка и сразу – по мокрухе, да без суда, а уже – лысый! А лысый у братвы тот, кто имеет большой срок, сиделец. Во оно как! Как говорится: свой человек я! Так по сей день и живу с этой кликухой. Она стала моим почти что именем и тогда здорово мне подсобила: я действительно чувствовал себя новорожденным, дитём, другим человеком. Ей-богу. Хотите – верьте, хотите – нет. Той своей лощёной журнальной рожи с апломбом и презрением к людя́м-человекам лишился раз и навсегда. Да, навсегда. Даже в зеркале себя прежнего не различал, не признавал, что ли, за себя самого, – вот что значит иногда обкорнаться под ноль и к тому же получить вдобавок новое имя. Другим, иным стал человеком, и – не чудо ли, не чародейство ли произошло со мной! Впрочем, не будем о мистике и сверхъестественности. Потому что то, что со мной произошло, – просто жизнь, в которой я, надо признать и понять, был не очень-то умён и покладист. Но вы, мужики, наверно, хотите спросить: а всё-таки, братан, что тебя, забубённая и замороченная ты душа, толкнуло объявить себя убийцей? Ясное дело: помалкивал бы, – авось с годами и подзабылось бы. Да и если уж судить да рядить по справедливости, по закону: наконец-то, не ты же убил, скажете вы. И девка эта, твоя Люська, хороша: взяла и убила ребёнка. Из мести. Тварь, падла она, и нечего было принимать из-за неё страдания, лишать себя свободы и удовольствий жизни. Может быть, так вы или кто-нибудь другой сказали бы, может, нет. Но говорю вам начистоту: не понимаю до конца, почему же именно так я поступил. Правда, про совесть я недавно упомянул… но-о-о… Понимаете, мне сдаётся, маловато, что только вот совесть повела меня к покаянию и раскаянию. Хотя, что такое на самом деле совесть, – кто ответит? Да никто, говорю ответственно! Хотя в словарях и каких-то других книжках умные головы чего-то там понаписали, понакарякали, понамутили водицу. А один боговерный старик мне однажды толковал, что совесть, мол, это со, приставка такая, значит, с кем-то совместно, в единстве, плюс весть. То есть именно весть, но неким голосом свыше, для тебя, грешника, путаника, для твоей загубляемой тобою же души спасительные слова, призыв. И весть сия, мол, лично от Бога. И весть эта о том, ка́к поступить правильно, то есть по совести. Старик мудрый, книжник великий, но не знаю, не знаю, насколько он прав. Я ведь, мужики, как был атеистом, так и остался им, несмотря на все мои злоключения и маеты. И совесть, не совесть вела меня тогда, бог, не бог, православный или какой-нибудь другой, подсказывал мне, что называется, совестил меня. Но, однако, я сам верняком знаю: по-другому я поступить не смог бы, ни тогда, ни теперь, случись, не дай, конечно, боже, нечто подобное. Потому что не смог бы жить с этой тяготой, с этой памятью, с этими мыслями о ней и о нём.

Перейти на страницу:

Похожие книги