— Похолодало, — сказала Глэдис, проснувшись.
Бето открыл глаза и поймал на потолке последние отблески сияющего балдахина, осенявшего их во сне.
— Вот и утро, — проронил он, протирая глаза. Его глаза встретились с глазами Глэдис, маленькой и закоченевшей на клеенчатом диване.
— Клянусь тебе, Глэдис, — сказал Бето горячо и проникновенно, — клянусь нашим заступником Святым Себастьяном…
Глэдис приблизила лицо к лицу Бето, и губы их слились в нежном и тайном поцелуе.
— Не к чему идти в Вилью, ведь святая матушка не сидит взаперти, она сразу везде, — бормотала вдова Теодула Моктесума, подметая пол в своей лачуге. Мертвенный сумеречный свет проникал в нее сквозь щели в дощатых стенах и соломенную крышу. Две желтые циновки, комаль, связка сушеного перца на гвозде, тесто для тортилий, корзина с тряпками. Вдова Теодула поставила в угол метелку, взяла кувшин и начала брызгать на пыльный пол.
Фигуру ее, казалось, отягощали, как балласт, большие подвески, браслеты на запястьях, разрисованных лиловыми жилами, золотые ожерелья, обвивавшие шею до самого подбородка. Драгоценности позванивали в такт размеренным движениям старухи в раздувавшемся длинном красном платье. Кончив брызгать, Теодула стала на колени и громко сказала:
— Тебе не нужен алтарь, потому что я приношу тебе в дар мое сердце, о, милосердная мать в накидке из роз, в юбке из змей, о, сердце ветров. Обращайся хорошо с моим мужем доном Селедонио, который умер таким молодым, и со всеми ребятишками, которых ты унесла. Я тоже скоро приду, теперь уж недолго.
Она встала на ноги, погладила драгоценности. Потом вдруг прищурила глаза и поднесла руку к уху с оттянутой тяжелой серьгою мочкой.
— Ты уже пришел? — воскликнула она. — Входи, сынок, я одна.
Расхлябанная дверь отворилась, и сначала на пол легла полоса зернистого света, а потом показалась высокая фигура мужчины. Теодула опустилась на циновку и знаком пригласила его сесть возле нее.
— Не уходи надолго, — сказала Теодула, — я уже чувствую, как кровь у меня начинает густеть и течь медленней.
— Верно, подходит твой час, — сказал Икска Сьенфуэгос, поглаживая белые волосы вдовы и усаживаясь на циновке.
— Кому же это знать, как не тебе, сынок? Теперь я по целым дням не мочусь и у меня в горле застревают тортильи.
— Потом ты начнешь харкать кровью и на пальцах считать минуты. Но ты ведь знаешь, что можешь выбрать и другую смерть.
— Не знаю, лучше ли это будет. Чего я хочу, так это жертвоприношения, сынок, хотя бы маленького… — голос Теодулы дрогнул, и она, не колеблясь, простерлась ниц перед Икской и желтыми подушечками пальцев коснулась его коленей, — …хотя бы вот такусенького. Ты мне обещал, сынок. Там, в своем краю, перед тем как уехать в столицу, я сделала жертвоприношение моему мужу дону Селедонио и всем детям. Никто не ушел так; я всех обрядила, всех одарила, всем поднесла что могла. Теперь, когда я ухожу, я могу надеяться только на тебя, — больше некому позаботиться, чтобы я не осталась без подарков.
— Положись на меня, Теодула, — сказал Икска, глубоко вдыхая запах жаровни и красного перца. — Все, что нужно, будет сделано, ты получишь то, что хочешь.
— Ладно, сынок. Не хватало только, чтобы ты принес мне жертву по принуждению. Такие вещи делаются по-божески, от души, или уж лучше и не браться за них.
— Никто здесь не зарился на твои драгоценности?
— Что ты! Маленький Туно мне как-то на днях говорил, что без меня даже трудно представить себе этот квартал и что здесь все как один уважают меня и готовы разорвать на куски всякого, кто меня обидит. Конечно, здесь не то, что в моем краю; там я могла по праздникам щеголять драгоценностями, и они вроде бы даже выглядели красивее среди папоротника и густых деревьев. Другие тоже одевались наряднее, и солнце поднималось выше, чем здесь, и золото блестело ярко, как солнце…