— Теперь оставь меня, — проговорила она хриплым голосом, и Икска, не сказав ни слова, с улыбкой повалился на песок. Его блестящее, удовлетворенное и исполненное самоутверждения тело, казалось, глумилось над обессиленным телом женщины. «Но было в его улыбке, в его иронии, — подумала Норма, стирая с себя полотенцем песок, — нечто совершенно чуждое фривольной ухмылке». То была серьезная улыбка, торжественная ирония, и именно это ставило Норму в тупик и побуждало ее, в свою очередь, броситься к нему и снова почувствовать, как он требует от нее немой и смертельной самоотдачи, только для того, чтобы узнать, к чему же все сводится в конечном счете, в чем ключ ко всем загадкам его страсти. Однако узнать это, — поняла она, когда Икска впивался в ее губы поцелуем, который был не даром, а лишь новым требованием, чтобы она прекратила сопротивление, перестала существовать, сознательно уничтожила самое себя, — узнать это можно было бы только, если бы он сдался, уступил женщине. Но Икска был неспособен сдаться, допустить, чтобы и она, со своей стороны, предъявила ему такое же требование, и именно это сводило ее с ума: откуда он мог — накатила большая волна и, разбившись о берег, обдала их брызгами, — откуда он мог черпать подобную силу, когда он ни от кого ничего не принимал, когда, по существу, он держался в пустоте, куда не было доступа ни жалости, ни любви, ни даже ненависти других? Педро Казо, собственно говоря, отдался ей; предложив ему себя, Норма использовала его: он приобщил ее к половой жизни; Родриго Пола искал только эфемерного — пощекотать нервы и покрасоваться; Роблес сделал из нее посредствующее звено, орудие, но зато дал ей место в мире, осязаемое и зримое место, удовлетворив ее самую острую потребность. Только Сьенфуэгос требовал от нее всего, не позволяя ей требовать чего бы то ни было. «Должно же быть в конце концов объяснение этому, — прошептала Норма, уткнувшись лицом в соленое плечо Икски, — ясное и прямое объяснение, которое не надо разъяснять». Сьенфуэгос засмеялся, встал и побежал к воде, чтобы снова затеряться в волнах, а она, обессиленная, осталась лежать на кромке песка. Она могла бы надеть купальный костюм — подумала Норма — и таким образом дать ему понять, что она не всегда в его распоряжении, не всегда готова лежать нагой на полотенце, ожидая, когда он вернется из битвы с волнами, напоенный силой и чувственностью от соприкосновения с мощной стихией. Но она не смогла. Она поискала в море голову Икски и пожелала снова испытать смертельное слияние, и заподозрить у Икски иронию, и почувствовать себя впервые покоренной, порабощенной. Солнце достигало зенита; тишину нарушали лишь ласточки шорохом своих крыльев; дом Федерико Роблеса на вершине скал вырисовывался на горизонте, как желтый гипсовый персик.
Наташа, которую тащил за собой большой датский дог с желтыми, как яичные желтки, глазами, возглавляла маленькую процессию, направляющуюся по Калетилье к бару «Бали». Широкополая шляпа китайского кули, шелковая косынка, завязанная под подбородком, и огромные черные очки почти полностью закрывали ее лицо. Она сохранила стройность и могла позволить себе ходить в черных slacks[167]
и пестрой рубашке. Шарлотта, слегка отстававшая от нее, помахивала пухлой рукой всем знакомым, которые плескались в море, полном масла и слюны, или лежали на матах вдоль маленького пляжа, когда-то чистого, а теперь превратившегося в свалку пустых бутылок, кокосовой скорлупы и маслянистого человеческого месива. За ними следовали Бобо и Гус; первый непоправимо расплылся, чего сам все еще не замечал, — узкие плавки походили на сухой лист, случайно упавший на тесто. Гус в полосатом халате шел припрыгивая — перескакивал через тлеющие окурки. С моторной лодки их окликали, размахивая руками, Кукис и Хуниор, снимавшие с себя акваланги и водолазные очки, в которых они напоминали гладких ящериц.