— Это придет, — ответила Пимпинела, коснувшись рукой рукава Родриго. — Наше общество еще очень молодо; со временем оно отшлифуется. К счастью, есть такие люди, как мы, спасшие некоторые традиционные ценности; мексиканская революция была ужасающим потрясением, но, как видите, не все потеряно.
Родриго ободрил приветливый взгляд Пимпинелы.
— Вы правы. Моя покойная мать, дочь Рамиро Субарана, близкого друга генерала Диаса, всегда говорила мне то же самое. Я могу вас понять; мы перебрались из особняка в квартале Рома в жалкий домишко на улице Чопо. Но это только заставило нас еще крепче держаться за наши настоящие ценности…
— Мне нравится ваша искренность.
Пимпинела и Родриго взялись за руки. Он глазами пригласил ее танцевать. На его затылок легла свежая, надушенная рука, и он ощутил холодок браслета.
— Смотри, Чино. Сразу видно, что у Родриго хороший вкус.
— Денег у нее, должно быть, не густо, но для форсу…
—
Лалли, сидя на корточках возле проигрывателя, выбирала пластинки. Поставив дюжину блюзов подряд, она отпила глоток шампанского и вздохнула: ей нужно было спустить десять кило.
Габриэль в обнимку с Бето сидел в одном из похожих на стойла закутков кабачка. Лилось вино, горели лампы под стеклянным колпаком, пели мариачи.
— Пусть мне поют мариачи, сегодня я померюсь с костлявой! Ах, Бето, почему это каждый год пятнадцатого сентября какая-то тоска находит? Вспоминаются вещи, которые не хотелось бы вспоминать. Всегда человек сам себе портит жизнь, разве нет? Кто нас заставляет…
— По случаю национального праздника и в честь посетителей сегодня мы угощаем всех желающих. И чтобы было вкусней, все приготовила сама хозяйка… — объявил толстый хозяин заведения, перекрывая шум голосов, крики и свист. Стали разносить дымящиеся кастрюли с моле, тотопос с фасолью, чипоклес, тамали с золотистой корочкой, серые тортильи, кувшины с розовым атоле, облепленные мухами сласти (хамонсильос, атес, макарронес, биснагас) и стаканы желтого пульке с корицей. Вокруг видны были жадно протянутые руки, набитые рты, обмазанные подливкой, испачканные соусом рубашки. Под пальцами музыкантов надрывно рыдали гитары, словно с кем-то прощались и все не могли расстаться.
— Откройте, я ранен! — кричал Габриэль из своего закутка. — Пойте так, как будто поете в последний раз, как будто нас прямо здесь расстреляют! Э-э-э-э-э-эй!
Словно отозвавшись на его крики, осовелые, мокрогубые люди, сидевшие и стоявшие вокруг мариачей с миндалевидными глазами и блестящими от помады отвислыми усами, в сомбреро с потускневшими блестками, хором подхватили песнь:
— Точно, Габриэль. В эту ночь, пятнадцатого, все вспоминается. И, чтобы облегчить сердце, тянет обо всем рассказать корешам. — Бето поднял свой стакан и покачал головой. — О каждом пинке, который дает тебе жизнь! О каждой истории, от которой хочется плакать, когда ее вспоминаешь!
— Как будто римембер модер[201]
,— сказал Туно, почесывая за ухом.— По-моему, так и должно быть, Бето, так и должно быть. С кем же еще отвести душу, если не со своими корешами, которые тебе все равно как братья? Даю слово, я люблю тебя, Бето, даю слово, ты мне брат! — Габриэль обнимал таксиста за шею и хлопал по плечу.
— Ай ванна фок, — сказал Туно с безучастным, отсутствующим видом. — Если бы не кореши, хоть вешайся, Бето. Начни я тебе рассказывать свои несчастья, конца не будет.
— Ты знаешь Иоланду, ту красотку, которая всех завлекает, а как доходит до дела, строит из себя недотрогу? — говорил Фифо, прищелкивая пальцами.
— Эта та, у которой глаза, как ежевика, и такая походка, как будто не женщина идет, а катится морская волна…
— Она самая. Как есть Иоланда. Но не попадись на эту удочку, Бето… Она изменщица, друг, и ни во что не ставит сердце мужчины…
— Вот такие меня забирают, э-э-э-эй! Вот такие я люблю…