— Послушай только, как она плачет, Икска. Бедняжка не знает. Ты помолись здесь, как мы молимся за наших детей, а потом войди и утешь ее.
— Остается еще одна жизнь, мать, — проговорил Икска, сливавшийся со стеной.
— Что же, бди над ней, если хочешь. Но ты уже здесь, с нами. Здесь твое место. Со всем остальным покончено. Теперь каждый будет тем, кем должен быть, ты это знаешь.
Теодула Моктесума, уже не обремененная древним грузом, вошла в лачугу, откуда доносился голос Розы Моралес вместе с запахами свечей и соснового гроба.
С города слетела шелуха праздничной ночи. Последние группы усталых мариачей шли по домам, приваливаясь от усталости к розовым, зеленым, серым стенам зданий, позевывая и вяло затягивая гимн новому дню:
На затемненном стекле четко вырисовывался профиль женщины, чуть поблескивала линия лба, носа, шеи. Окно выходило на мощенную булыжником площадь, закаленную в стычках с порывистым ветром, насыщенным запахом ауэуэтес, и находившуюся под высоким покровительством низких домов с зарешеченными балконами, за которыми тянулись новые сады, окруженные увитыми плющом обветшалыми стенами, переделанные в гаражи конюшни, лужи грязной воды. Мерседес Самакона медленно перебирала четки. Скоро должен был послышаться вечерний звон колоколов приходской церкви Койоакана. Другие шумы — автобусов, велосипедов, голосов — не долетали до Мерседес. Она прислушивалась только (в этот час она имела обыкновение выпивать стакан молока с пирожками или бисквитами, испеченными монахинями Сан Херонимо) к шагам служанки по плитам темного тесонтля, к дребезжанию надтреснутого глазка (открывалась дверь из матового стекла), к приглушенным шагам по ковру, чуть замедлявшимся там, где приходилось огибать сосновую консоль.
— Сеньора… вас спрашивают, — почти шепотом сказала служанка.
— Мануэль? — Мерседес повернулась спиной к окну, и от дуновения ветра слегка зашевелились ее седеющие волосы, стянутые в тугой пучок.
— Нет; какой-то сеньор Сьенфуэгос.
— Какой он из себя?
— Высокий, сеньора, высокий и…
— Ну?
— Смуглый, с очень темными, очень черными глазами.
Мерседес повторила слова, едва слышно произнесенные служанкой: «Смуглый, с очень темными, очень черными глазами…». Ее взгляд вернулся из дали, куда унесли ее воспоминания, от которых ее душила ярость. Мерседес отдала себе отчет в том, что, выбитая из колеи, она, обычно державшаяся очень прямо, сидит перед служанкой, опустив голову и ссутулив плечи. Она поправила кружевной пластрон и камею, которая выглядела на нем, как рельефная деталь того же кружева.
— Ты ведь знаешь, что я никого не принимаю, кроме Мануэля. Скажи, что меня нет дома.
— Хорошо, сеньора. — Шаги по ковру, дребезжанье глазка в медной оправе, громкий, как колокольный звон, стук каблуков по тесонтлю повторились в обратном порядке. Мерседес обежала взглядом голые белые стены. Выпрямилась в кресле и снова повернулась к окну. Смуглый мужчина с очень темными глазами. С темными глазами. Она опять взяла четки; раскрыла молитвенник и тут же закрыла его с гримасой отвращения. Подумала, что не это настоящие слова; это — слащавая проза, лишенная всякого величия. Смуглый мужчина с темными глазами. Внезапно подувший ветер с воем взметнул листья, усыпавшие всю площадь, и тут же стих. Мерседес выглянула на улицу. «Должны бы быть придуманы великие слова, — подумала она, — такие слова, в которых нашли бы выражение страшные и темные глубины духа и религии. Темные». Она поднесла руку к глазам. Она не хотела снова все вспоминать; однако что же еще она делала все эти годы, как не вспоминала изо дня в день каждую подробность, каждый легкий запах, каждое дуновение ветра, колеблющее плод на дереве, — все, что могло помочь ей воссоздать образ того человека и тот момент ее жизни?
— Нет; сегодня не стану, — сказала она про себя, а вслух, как заклятье, произнесла слова, которые пронеслись у нее в мозгу точно упряжка закусивших удила лошадей:
Да, потому что только позднее, много позднее, Мерседес вдумалась в эти слова из Евангелия, которые ее дядя, священник, заставил ее выучить наизусть, когда она уезжала в Морелию учиться в начальной школе. Строгая сеньора учила Мерседес грамоте и счету, но слову божьему — а это и были слова бога — наставлял ее священник, чтобы она научилась отличать видимость от истины, невзирая на мирские искушения и людскую молву, ибо истина в конце концов восторжествует и будет свидетельствовать о самой себе и о Мерседес, как она свидетельствовала о Христе. Но она это думала — не тогда, а если и тогда, то вспомнила это лишь спустя долгие годы — только потому, что ее дядя, священник, требовал от нее выучить наизусть и повторять, без устали повторять: «Дух — истины — будет — свидетельствовать — о — Мне».