Они были нищие и жалкие: скособоченные, запущенные маленькие избы, ни одного плодового дерева, грязный проселок, на нем гогочущие гуси, и коровы – кожа да кости. В первой деревне, возникшей перед нами из утреннего марева, на нас с любопытством глядела какая-то старуха в валенках на босу ногу. Молча, тревожным взглядом провожала она нашу колонну: значит, война дойдет и досюда, до наших домишек и хилых полей, казалось, говорил ее взгляд. Что же будет?
На политзанятиях нам рассказывал и о победе колхозного строя, о его замечательных успехах. Даже фильм показывали про колхозы, а здесь все говорило об обратном.
Мы чувствовали: где-то что-то не так. Но что именно и почему?
Спросить политрука мы не решались.
Вообще-то нужно сказать, наш политрук Шаныгин был приятный человек и по сравнению с другими, более общительный. Но раньше чем говорить о нем, несколько слов про командиров и политработников, переведенных к нам из Красной Армии.
Прежде всего они производили впечатление людей ужасно замкнутых и недоверчивых. Конечно, причина была в языке и абсолютном незнании местных условий и уровня жизни.
Помню первое выступление полкового комиссара Добровольского. Он сказал – разумеется, через переводчика, – что Красная Армия – это рабоче-крестьянская армия с сознательной дисциплиной. Она заложена в основе отношений между командирами и бойцами. Отныне командиры не имеют права бить рядовых красноармейцев. Мы слушали это с большим смущением, потому что мы никогда не слышали и не видели, чтобы офицер поднял руку на солдата. Очевидно, комиссар располагал фактами из царской армии, в которой, как рассказывали наш и отцы, действительно офицеры раздавали солдатам оплеухи. Еще того больше была наша растерянность когда мы услышали, что в Эстонии сразу же приступят к ликвидации неграмотности.
Однако более серьезная неприятность произошла минувшей зимой.
Мы привыкли в своей части к рациону, согласно которому утром полагался суррогатный кофе, разумеется, хлеб и масло и что-нибудь соленое. По понедельникам, например, давали селедку и холодный картофель, по вторникам – свиной студень, по средам – кусок колбасы, затем – ломтик жареного бекона и так далее. Это меню повторялось из недели в неделю. Его придерживались и тогда, когда нас перевели уже в Красную Армию. Но зимой все вдруг изменилось, притом разом, без всякого разъяснения. Однажды утром (и это был к тому ж первый день рождества, которое за все время нашей военной службы впервые не считалось праздником!) в столовой ребят ожидала бурда из горохового концентрата и сухари. Повар объяснил, что в соответствии с порядком в Красной Армии, сегодня так называемый сухарный день, и в дальнейшем вообще по утрам будет суп. Поднялся смутный гул, люди поболтали ложками в тарелках и потребовали кофе. Первая батарея, первой явившаяся в столовую, отказалась от приема пищи. Дежурный ефрейтор Пууст скомандовал:
– Встать! Надеть головные уборы! Выходи строиться! Батарея в полном составе направилась к полковой лавке, где были куплены колбаса, батоны и молоко.
Об этом сразу же узнал Добровольский и бегом прибежал в столовую. Говорили даже, что с расстегнутой кобурой. Остальным подразделениям в присутствии комиссара непривычный суп как-то все же полез в горло.
Через несколько дней ефрейтора Пууста вывели ночью из казармы. Его личный шкафчик опечатали. Две недели спустя нам огласили приговор трибунала: парень понес очень суровое наказание за антисоветскую деятельность и открытое сопротивление… Это уже было дело нешуточное. Такой жестокости мы никак не могли понять. Ну хоть сказал бы этот самый комиссар заранее несколько слов: мол, ребята, теперь нужно привыкать к другой еде. Господи, да ведь во всей Эстонии никто по утрам супа не ест, откуда нам было знать, что в Красной Армии кормят именно так, и что кофе совсем не пьют.
Многих из нас допрашивали в связи с супным бунтом, все мы, как умели, говорили в пользу Пууста, но это не помогло. Только политрук Шаныгин поверил нам, он ходил по этому поводу к комиссару, но вернулся от него повесив нос. Очевидно, против Пууста были еще какие-то другие обстоятельства, о которых мы не знали. Все настойчивее пошли разговоры, предупреждающие, что в батарее есть доносчики. Мы начали осторожнее высказывать наши суждения, а Шаныгина стали уважать. Он вообще был человеком более широких взглядов и более восприимчивый. С самого начала Шаныгин смекнул, что многие вещи, которые в Советском Союзе были известны, нам казались непонятными, и он старался их разъяснить. Он упорно стремился вжиться в наш склад мышления, часто расспрашивал о домашних обстоятельствах и делал удивительные успехи в эстонском языке, в то время как другие знали только три эстонских слова: «здравствуй», «черт» и «слушай». Поэтому он был нам ближе, чем кто-либо другой из приехавших оттуда людей. Со строевыми командирами по крайней мере внешне дело ладилось лучше, потому что среди наших старых офицеров были и довольно свободно говорившие по-русски.
И на этот раз именно Шаныгин понял смысл наших растерянных взглядов…