По углам, в тени, на вершинах стен было полно этих ужасных материалов истории наших страданий. Тут и там маячили инициалы и известные имена, люди, что вернулись к жизни, или которых поглотила могильная тишина. После многих из них ничего уже не осталось, кроме этих нескольких наполовину стёртых виршей, которые чертились дрожащей рукой. Практически весь день Кароль ходил, ища эти частички, как у берега моря после кораблекрушения снуют люди, поджидающие остатки, которые выбросит волна. Некоторые из этих надписей говорили болью и тревогой, иные поражали ужасной иронией. Были там и прощания, и надежды, и тайные цифры, и даты, значение которых угадать было невозможно. За печью, несомненно, чтобы скрыть от глаз охранника, кто-то нарисовал виселицу и под ней несколько этих виршей написал:
Той же самой, кажется, рукой, но менее смелой и дрожащей, начертано было ниже:
Широкие белые пятна позволяли догадываться о гораздо более длинных и интересных стёртых тюремных хрониках. Не от одной остался только восклицательный знак или незамеченное слово, выглядывающее, как кость от скелета на кладбище.
В какой-то сказке говорят о голосах замёрзших у Северного полюса, которые с весной тают и улетают в воздух; такое же впечатление, как те отрывочные фразы, производили на Кароля эти частицы рассыпанных мыслей и дневников страдания. На столе было два чуть заметных стиха, написанных малюсеньким шрифтом, видимо, каким-то деревянным остриём, смоченным капелькой крови. Он жадно его прочитал:
Пробежав всё, что могло его развлечь, Кароль заметил ещё один след своих предшественников: на грубом и грязном полу из конца в конец комнаты светилась вытоптанная их ногами тропинка, как те скользкие полосы, которые дикие звери в клетках вытирают нетерпеливой стопой.
Он подумал, что и он вскоре на этой стене оставит свои следы. В первый день заключения ещё всегда жизнь, подчеркнутая прошлой жизнью, приносит с собой запас, который потом медленно исчерпывается, тогда человек отступает всё глубже в своё прошлое и грызёт с голоду сухие кости воспоминаний. Кароль вошёл сюда с мужеством и сильным решением не дать себя сломать тоске и одиночеству. Он уже не раз допускал, что его может встретить эта судьба, и на всякий случай вооружился. Таким образом, он начал неволю с готовой программой, решив суровей и дольше задуматься над многими задачами, которых не имел времени до сих пор глубже рассмотреть, но когда пришлось эту красивую теорию применить, он заметил, что заключённое тело и мысль также сковывает. Напрасно он желал оторваться от реальности, горячие воспоминания стягивали его, совсем не давая ему покоя; он боролся с ними, но, в конце концов, почувствовал себя побеждённым и сказал себе, что, прежде чем начнёт работу, он должен врасти в эти новые формы жизни.
Мы уже вспоминали о той прозе тюрьмы, которая, может, делает её во стократ более несносной, чем какая-нибудь поднимающая душу великая пытка. Эта грязная комнатка, эти вонючие солдаты, приносящие отвратительную еду в отколотых и немытых тарелках, эта еда, к которой отвращение прикоснуться не позволяло, есть на самом деле, мелкими аксессуарами неволи; но её делают, поначалу, по крайней мере, как бы выдуманной и рассчитанной пыткой. Все лица этих сторожей, на которых, не суровость, но лисья хитрость и наивысшая моральная испорченность рисуется, кажется, упрекают узника; милосердие, сочувствие для них совсем незнакомы. Только издевательски поглядывают, как бы следя за результатом заключения, на невольнике. Збиры знают из опыта, которого дня исчезнет храбрость, когда придёт утомление, тоска, болезнь, бессилие, отчаяние; каждый их взгляд, кажется, ищет симптомов, по которым умеют угадать состояние духа.