Этот предрассудок, это загнанное в темный угол сознания чувство может обнаружить в себе почти каждый, если хорошенько всмотрится. Набоков и не скрывал его особенно. Внешне ровное, даже ироничное, в глубине отношение к таким, как Сережа, людям было у него презрительным, даже брезгливым. Так было принято в обществе. Но есть человек и его свобода, а есть общество и его норма, которая старше и глубже свободы, потому что это страх племенной, животный – страх перед посторонней, не похожей на других, особью. И это страх за себя, конечно. Всю жизнь Набоков вслушивался в себя, следил. Ведь если таков брат, если таковы дядья – может, и с ним не все в порядке? Нет, я люблю женщин, я люблю (дальше список). А
Беллинцона – Лугано
Обметанные рыжими мхами скалы почти смыкались над ущельем, над которым аккуратно, едва не касаясь каменных стен, пробирался поезд. Вагон наполнился сумраком, солнце касалось теперь только макушек елового леса и мачт электропередачи, напоминавших гигантские остовы мертвых деревьев. Иногда скала отодвигалась и на головокружительной глубине открывался городок или деревня со сверкающей серебром жилкой реки и белой кирхой размером со спичечную коробку. Потом городок исчезал в табакерке, каменные стены снова придвигались. Что-то похожее Саша видел в Сибири – скалы там обступали точно так же. В детстве, когда мать взяла его с собой в Красноярск навестить родню. Отец остался дома, трое суток они ехали одни в поезде. Саша помнил бесконечный коридор вагона, застеленный таким же бесконечным, отраженным в зеркальных дверях, ковром. Над Сашей тогда взял шефство сосед по купе “дядя Игорь”. Он жевал усатым ртом тесемки кофты и командовал: “Санек, не бегай по коридору”. “Санек, иди кушать”. Мать не возражала. Еще Саша помнил этот коридор ночью. Мальчик стоит в одной майке, прижавшись лбом к холодному стеклу, а за косогорами бежит ночь. Сквозь холод на лбу, который Саша и сейчас чувствует, он видит горсть огней, которые то скрываются, то показываются вдалеке. По тому, где обрез тьмы усажен этими огнями, можно представить линию холмов. Мальчика это занимает какое-то время – оказывается, незримое тоже можно увидеть, просто облепить его чем-нибудь. Потом поезд приходит на станцию и спящий вагон наполняется бесплотными звуками. Кто-то перешептывается, слышен кашель и всхрап, бульканье воды и скрип остывающих углей в бойлере. По коридору проплывает голос проводника: “Козулька, стоянка две минуты”. Мальчик пробует слово на язык и смотрит в окно. На перроне танцуют две женщины. Это довольно странный танец. Что-то мешает им двигаться в ритме, каблуки, наверное. Наконец одна, поймав равновесие, взмахивает белой сумочкой. От удара этой сумочкой вторая делает несколько шагов назад и падает. Вторая бьет ее снова и сама падает, словно перрон стал мягким и ноги увязают в нем. Стоя на четвереньках, первая что-то кричит своей обидчице. В ее рту Саша видит золотой зуб. Он блестит в сумраке, и фонарь над входом на станцию, и плевок на асфальте, и провода – блестят тоже. Потом кто-то кладет ему руку на плечо и уводит. “Мы тебя обыскались”, – говорит “дядя Игорь”. Он укладывает Сашу и укрывает, а мать молча сидит в углу.
Лугано – Милан
Серые крыши сменила охра черепицы, на желтых стенах появились зеленые жалюзи. Линия гор сгладилась, впадины между ними заполнились зеленой водой, на поверхности которой и дома, и горы, и отражения как будто всплыли. Исцарапанная мелкими, как на старой фотографии, штрихами мачт, вода переснимала физиономии облаков. Вдоль воды кромсали дымчатый, словно накрытый папиросной бумагой, пейзаж – черные кипарисы. Пассажиры-итальянцы, заполнившие вагон, по-домашнему громко переговаривались, а их дети свободно бегали по проходу. Вечернее солнце покрывало спинки сидений рыжей рябью. Горы, привалившиеся к озеру медвежьими, в зеленой шерсти, спинами, напоминали картины итальянского Возрождения. Это была Италия.