Философия, выдуманная Казо для оправдания внезапно охватившего его равнодушия — другими словами, для оправдания попытки уйти от исторического хода событий, отрицать его, — не поможет ему избавиться от страха перед старостью и смертью. Мне было жаль его. Вера в прогресс и науку помогала жить даже моему отцу, который почти всегда довольствовался ролью наблюдателя, правда заинтересованного и пристрастного. Он ушел в небытие, я мог почти спокойно взирать на его труп, так непохожий на него живого, но он продолжал жить в моей памяти — он жил. Юноша с черными усиками — в те времена их еще не стригли по американской моде, — он весело прогуливался в девятьсот пятом году по Большим бульварам в канотье и с изящной тросточкой, отделанной серебром. Он взбирался на империал омнибуса. Покупал газету и узнавал, что аэроплану удалось продержаться в воздухе несколько минут. Радовался этому великому событию, позволившему человеку преодолеть силу притяжения. Мечтал о том дне, когда люди смогут парить в воздухе, как птицы. Он читал газету и узнавал о восстании на броненосце «Потемкин», о крупных событиях, готовившихся в России. Он был в окопах под Верденом. Сражался. Читал «Огонь» Барбюса, печатавшийся с продолжением в газете «Эвр», и начинал понимать, что происходит. Когда в грозовом небе Парижа медленно проплывали черные самолеты, он дрожал за мою мать — она была красавицей, за меня. Он впервые услышал слово «большевик». Его пугало странное чужеземное слово, и в течение многих лет страх этот сочетался в его воображении с пустынными улицами, голодными детьми, стрельбой и грабежами. И так продолжалось до того дня, когда он начал мечтать о создании справедливого общества — вернее, мечтать о каком-то новом обществе, не похожем на то общество, где есть богачи, бедняки, где бушуют войны и где все идет вкривь и вкось. Однако не приписывал ли я отцу собственные мысли? Вполне вероятно. Но я имею на это право. Для этого я и нахожусь здесь. Я обязан начать формировать то, чем отныне станет жизнь отца в моей памяти. Отныне я смогу вести с ним дружеские беседы, столь редкие между нами раньше. Буду вместо него вновь переживать события, в свое время им не понятые, не привлекшие его внимания, но известные теперь всему миру. Я подошел к постели, положил руку на остывший лоб. Нет, это уже прах. Жизнь, покинувшая эту оболочку, целиком переселилась в меня и в сердце моей матери. Я обнял мать — не для того, чтобы ее утешить (что я мог ей сказать, отец прожил достаточно долго и умер, по меткому определению врачей, «исчерпав запас жизненных сил»), этим жестом я как бы заключил в объятия отца, желая дополнить воспоминания о нем всем тем, что знала она и что так мало и так плохо знал я.
Если бы мать спросила меня в эту минуту, о чем я думаю, я вряд ли сумел бы ответить. Она нашла бы мои мысли странными и решила бы, что смерть отца меня ничуть не тронула. Однако отец в эти минуты занял в моей душе такое место, какого уже давно не занимал, так как если в детстве он всецело владел моим воображением, если я тогда мог объяснить малейшие интонации его голоса, малейшие изменения его лица, то позже я почти совсем не думал о нем. Его смерть восстановила связь между нами, только связь совсем иную, более глубокую, более содержательную, бесконечно более дружественную, чем при его жизни. Я смогу наконец беседовать с ним, любить его. Я извлеку его из сонного бытия печального предместья».
— Закрой ставни, сынок, и зажги лампочку.
Симон тихо растворил окно, из которого открывался «вид со второго этажа». Когда-то отец, соблазнившись этим видом, предпочел свой участок другим, более дешевым, так как, по его словам, «игра стоила свеч: здесь чувствуешь себя за сотни километров от Парижа». Увы, это уже не так. Множество красных черепичных крыш, цементных столбов, трансформаторов и высоких зданий городов-садов уже давно изменили пейзаж.