Читаем Красная звезда, желтая звезда полностью

Дубсон недаром прошел в Германии школу экспрессионизма. Он подчеркивает безысходность местечкового быта: здесь свирепствует тиф, дребезжат по немощеным улицам погребальные дроги, вся мужская половина местечка бродит из дома в дом, чтобы отсидеть свои семь дней на сыром полу — в знак горя, в знак прощания с умершим. Здесь — в который раз — разбирает и собирает вновь свои древние часы изголодавшийся по работе часовщик: «Сколько ни разбирай, а они все ходят». Здесь покачиваются сутулые спины молящихся, колышутся черно-белые талесы, выводит слезливые рулады сладостный голос блудливого кантора, и один из согбенных, изможденных, небритых вдруг бьет себя кулаком в грудь и вопиет: «Почему в четырех верстах от нас евреи живут как люди? Только в четырех верстах. Почему?» И снова бьет себя в грудь, как молотом, пока не захлебнется чахоточным — не то хохотом, не то плачем, не то кашлем. В этом выкрике — политический и сюжетный смысл «Границы», каким он виделся в ту пору Дубсону, и не только ему. Но смысл художественный, и сегодня это куда очевиднее, был в другом — в антураже, во внимательном, чуть ироническом и печальном взгляде авторов на лица, на руки, на затылки, на фуражки, сдвинутые набок, на пейсы, на конторщика Арье, напевающего бесконечную песню без слов, песню из цифр, которые он лихо подчищает в конторской книге, на беспредельную глупость купеческой дочки, вопрошающей: «Мама, а когда нужно плакать?» — и ревущей в голос по знаку кантора. То, что должно было служить лишь фоном духоподъемной и вполне разоблачительной агитки, оказывается главным, и не только этнографически, хотя с точки зрения нынешней Старое Дудино представляет собой едва ли не самый подробный портрет реального, не выстроенного в павильоне «штетла» на мировом экране.

И потому даже в тридцать пятом году был важен не столько рассказ о подпольщике Борисе Бернштейне, попавшем под арест, бежавшем, связавшемся с русскими рабочими и снова бежавшем. Этот рассказ не таил никаких открытий, никаких неожиданностей. «Граница» поражала другим — абсолютной точностью характеров второстепенных, несущественных с точки зрения интриги, точностью ситуаций. В самом деле, всю пиротехнику побегов, митингов, демонстраций, долженствовавших свидетельствовать о революционной борьбе в местечке, вполне заменяет чисто бытовая сцена… По-детски жестоко и радостно возятся на голом полу портной, слесарь и часовщик (одного из них гениально сыграл всю жизнь скрывавший свое иудейское происхождение Сергей Герасимов), таскают друг друга за волосы, тузят досками — они никогда не умели драться, это видно сразу. Так что же они? Оказывается, эти люди «репетируют революцию»…

В центральной сцене фильма, в сцене «черного венца», которая идет параллельно с нападением на полицейский участок революционной бедноты, освобождающей приговоренного к смерти Бернштейна, внимательная и подробная печаль Шолом-Алейхема и Менделе Мойхер-Сфорима вдруг оборачивается жестокой символичностью Шагала — обобщенным до гротеска натурализмом местечкового быта. Здесь, в нервной перебивке печальных мелодий и революционных песен, пляшущего пламени свеч и костров, перебегающих теней деревьев, памятников, бедняков, рабочих, полицейских — интрига и фактура сплетаются словно в яростном ритуальном танце: «черный венец», утверждает Дубсон, оказывается в самом буквальном смысле венцом обреченности местечкового мира, из которого только один разумный, естественный и неизбежный выход — в открытый, революционный взрыв. И об этом тоже следует сказать прямо, ибо при всех комплиментах в адрес еврейского самосознания режиссера в основе менталитета послереволюционного российского еврейства, да простится мне этот сегодняшний термин, лежало тотальное отторжение от психологии, физиологии и этнологии черты оседлости, именуемой не иначе как гетто. Отторжение, смешанное с немалой дозой стыдливой ностальгии. Достаточно вспомнить хрестоматийное стихотворение Эдуарда Багрицкого «Происхождение», написанное почти в те же самые годы, в начале тридцатых, чтобы почувствовать эту ярость этнического самоотрицания, если не сказать самоуничтожения, этот беспощадный мазохизм целого поколения русских евреев, уверовавших в утопию и отдавших ее реализации не только себя самое, но и будущее своего народа:

…Любовь? Но съеденные вшами косы,Ключица, выпирающая косо,Прыщи, обмазанный селедкой рот,Да шеи лошадиный поворот…Родители? Но в сумраке старея,Горбаты, узловаты и дики,В меня кидают ржавые евреи Обросшие щетиной кулаки…Я покидаю старую кровать:— Уйти? Уйду! Тем лучше! Наплевать! [34]
Перейти на страницу:

Все книги серии Еврейская книга

В доме своем в пустыне
В доме своем в пустыне

Перейдя за середину жизненного пути, Рафаэль Мейер — долгожитель в своем роду, где все мужчины умирают молодыми, настигнутые случайной смертью. Он вырос в иерусалимском квартале, по углам которого высились здания Дома слепых, Дома умалишенных и Дома сирот, и воспитывался в семье из пяти женщин — трех молодых вдов, суровой бабки и насмешливой сестры. Жена бросила его, ушла к «надежному человеку» — и вернулась, чтобы взять бывшего мужа в любовники. Рафаэль проводит дни между своим домом в безлюдной пустыне Негев и своим бывшим домом в Иерусалиме, то и дело возвращаясь к воспоминаниям детства и юности, чтобы разгадать две мучительные семейные тайны — что связывает прекрасную Рыжую Тетю с его старшим другом каменотесом Авраамом и его мать — с загадочной незрячей воспитательницей из Дома слепых.

Меир Шалев

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
Красная звезда, желтая звезда
Красная звезда, желтая звезда

Еврейский характер, еврейская судьба на экране российского, советского и снова российского кино.Вот о чем книга Мирона Черненко, первое и единственное до сего дня основательное исследование этой темы в отечественном кинематографе. Автор привлек огромный фактический материал — более пятисот игровых и документальных фильмов, снятых за восемьдесят лет, с 1919 по 1999 год.Мирон Черненко (1931–2004) — один из самых авторитетных исследователей кинематографа в нашей стране.Окончил Харьковский юридический институт и сценарно-киноведческий факультет ВГИКа. Заведовал отделом европейского кино НИИ киноискусства. До последних дней жизни был президентом Гильдии киноведов и кинокритиков России, неоднократно удостаивался отечественных и зарубежных премий по кинокритике.

Мирон Маркович Черненко

Искусство и Дизайн / Кино / Культурология / История / Прочее / Образование и наука

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее
Микеланджело. Жизнь гения
Микеланджело. Жизнь гения

В тридцать один год Микеланджело считался лучшим художником Италии и, возможно, мира; задолго до его смерти в преклонном возрасте, без малого девяносто лет, почитатели называли его величайшим скульптором и художником из когда-либо живших на свете. (А недоброжелатели, в которых тоже не было недостатка, – высокомерным грубияном, скрягой и мошенником.) Десятилетие за десятилетием он трудился в эпицентре бурных событий, определявших лицо европейского мира и ход истории. Свершения Микеланджело грандиозны – достаточно вспомнить огромную площадь фресок Сикстинской капеллы или мраморного гиганта Давида. И все же осуществленное им на пределе человеческих сил – лишь малая толика его замыслов, масштаб которых был поистине более под стать демиургу, чем смертному…В своей книге известный искусствовед и художественный критик Мартин Гейфорд исследует, каков был мир, в котором титаническому гению Возрождения довелось свершать свои артистические подвиги, и каково было жить в этом мире ему самому – Микеланджело Буонарроти, человеку, который навсегда изменил наше представление о том, каким должен быть художник.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Мартин Гейфорд

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Документальное