— Пишете докладные, шлете письма, сигнализируете… В наступление надо идти. Не пописывать, а драться. Вы про выступление Камышинцева сказали — ахинея. А ведь он как в воду глядел. Дожили — транспорт начинает брать нашу экономику за глотку. Слишком легко вы сдаетесь, когда вам отказывают. Откажут — и помалкиваете. Себя бережете. А вы лучше, чем там, наверху, знаете свое хозяйство. Знаете, без чего оно — никуда. Знаете и помалкиваете. Лишнее требовать не надо, но необходимое!.. Дали же мне деньги на горку, когда я сам в Москву поехал. А когда я в Ручьеве на Сортировке работал, мне деньги сами сыпались? Видел: то надо, это надо. Требовал. Сто раз услышишь — в управлении, в горсовете, в облисполкоме, да иной раз и в партийных органах — потерпите, проявите сознательность. Но прежде чем соглашаться идти на жертву во имя, как тебе скажут, общих интересов, или даже посильнее выразятся — во имя интересов Родины, подумай, будет ли жертва действительно в интересах Родины. Встань рядом с теми, кто наверху, не бойся мыслить их масштабами… Конечно, не всегда твои запросы удовлетворят, но если у тебя только о том забота, как бы себя от волнений уберечь, зачем за дело браться? Душевные силы — это что, как рубли в кубышке? Или как книжка сберегательная?
— Я, значит, свои силы на сберкнижке держу? Я, значит, в жизни вроде курортника? Не живу — блаженствую.
— Разберитесь! Я опять про Камышинцева вспомню. Да разве он критиковал вас тогда? Свои огорчения высказывал. Опасения. И верил в вас. Верил, что вы меры примете. А вот теперь вас действительно критикуют. Сотни людей. Не словами — что слова! — а тем, что уходят с железной дороги.
— Вон как ты завернул.
Лицо Глеба Андреевича начало медленно багроветь. Сделалась красной напрягшаяся, крепкая, как дерево, шея. Он налил себе минеральной и долго смотрел на шипящий стакан.
— Отчаянный ты парень, Баконин.
— Вы сами сказали: руби напрямик.
— Сказал… — Он еще плеснул в стакан. Кровь отошла с его лица. — Можешь не бояться: твою откровенность против тебя не оберну.
— Я и не боюсь.
— А напрасно. Напрасно, Баконин! Таких, как я, немного, Баконин.
Он прошелся вперевалку по салону, наклонив небольшую свою угловато-острую голову — острые скулы, острый нос, острый бугорочек низенькой прически.
— Ну что ж, Баконин, пора разойтись.
Баконин медленно поднялся.
— Бывай здоров, Баконин! Бывай!
— Эх, Глеб Андреевич, хорошим вы были замом. При вашей доступности, человечности. А начальник дороги — это вожак. Лидер!
— В заместители, значит, советуешь вернуться. Ну, ну!
ОЛЬКА-СВОЕВОЛЬКА
В канун того дня, когда Пироговы — отец и сын — должны были узнать результаты пункции, они уснули только под утро. Обо многом переговорили. В эту ночь отец узнал историю любви Вадима и Оли Зоровой.
В Ручьеве они встречались всего несколько раз. Случайно. И всегда были при этом не одни. Перекидывались несколькими фразами. От продолжения разговора старались уходить, испытывая при этом некоторую неловкость. Расставались без сожаления, даже с некоторым облегчением. Оля туманно помнила, что в раннем, таком далеком-далеком детстве она и Вадим жили рядом, даже играли вместе. В первую их встречу в Ручьеве в ней шевельнулось любопытство — какова его судьба?
Вадим немало слышал о ней, часто встречал ее фамилию в афишах. Случалось, видел Олю и на сцене. Не позавидовал, хотя аплодисменты, выкрики «Браво!», цветы — всего этого было навалом, но подумал: вот она знает, чем ей заниматься, что любить, а он все меняет занятия, все мытарится. Дело делает и по делу голодает. Работал на электровозе — не то; теперь слесарь на ремонте электровозов — не то. А что «то»? Лишь одно ясно: как и жизнь отца и матери, его жизнь навсегда будет связана с железной дорогой. Сколько он себя помнит, мир железнодорожного транспорта и мир его дома всегда составляли единое целое. Это был воздух, которым Вадим дышал всю жизнь… У нее, у Ольги Зоровой, совсем иной мир. Не то чтобы высокий, исключительный, вознесшийся над его миром, внушающий робость и почтение. Нет, но другой мир, другая, далекая, не касающаяся его, сторонняя жизнь.
Память Вадима хранила отчетливую картину длинного, бог мой, какого длинного — как улица! — коридора, светловолосую девочку с большим бантом и в фартучке с зайчиком на кармане; тетю Ксению, высокую, красивую; раздражающе острый и восхитительный вместе аромат, который возникал, едва она приближалась, и долго еще оставался, когда ее уже не было; прорывающийся моментами запах папирос, тоже приятный и почему-то пряный. «Зятек!» — произносила она. Смысл слова не был понятен, но звучало оно умиленно и весело… Он отчетливо помнил все это, и вместе с тем все это словно бы происходило не с ним, Вадимом Пироговым, а просто ему случилось когда-то видеть кого-то другого с той девочкой и с той тетей.