— Сколько мне ещё? — спокойным голосом осведомился он. Его правая рука крепко сжала в кармане аккуратно сложенный листочек с результатами анализов. Ту бумажку он складывал в ровный квадрат с особой тщательностью, как бы демонстрируя этим, что готов хладнокровно принять эту реальность.
— Что значит «сколько ещё»? — Дух, похоже, не притворялся. У него было не совсем стандартное произношение, но невозможно было определить, какой именно это был диалект.
— Так ты что, не за мной пришёл, что ли? — усмехнулся он, в душе радуясь появившейся горечи, — ведь всё-таки это означало, что ему было не наплевать на себя.
— Ах, ты об этом! — в голосе Духа послышались официальные нотки. — Ну, это-то не проблема, с этим всё просто. — Потом он рассеянно вытащил портсигар и, как бы обращаясь сам к себе, сказал: — А спички куда подевались?
— У меня рак лёгких, — терпеливо объяснил старик. — Ты мог бы не курить моем присутствии? Хотя врач и говорит, что мне повезло, что выявили на ранней стадии…
Дух опешил, но всё-таки закурил:
— Не переживай, одна сигарета погоды не сделает.
Он всё понял. Дух смерти был прав.
Как бы там ни было, но в свои семьдесят пять он был ещё таким ранимым. По прошествии почти тридцати лет он по-прежнему отчётливо помнит, как дрожали пальцы, когда он старательно пытался сложить тот зловещий листок со смертельными результатами анализов, как всё-таки совместил уголки и, разделив листок пополам, одним резким движением провёл плотно сжатыми пальцами правой руки по гладкой поверхности бумаги, и под теплом его рук листок послушно согнулся. Но этого ему было мало, и он ещё несколько раз плотно прошёлся по линии сгиба ногтем. Эта картина ясно всплывала перед его глазами, отчего ему становилось не по себе.
Когда воспоминания приводили его к таким неловким моментам, как этот, он знал, как поступить: он начинал тихонько напевать про себя строчки из песни, причём каждый раз из разной. Последние двадцать с лишним лет ему особенно нравилась одна весёленькая и незамысловатая народная песенка, которую он разучил в 1948 году в освобождённом районе. Ему тогда было уже за сорок, но, когда он пел эту песню, ему становилось радостно, как в детстве.
Она действительно глума, глупышка старшая сестра, три плюс четыре будет семь, а она говорит, что восемь.
Она действительно глупа, глупышка старшая сестра, она говорит, что в девять лет станет мамой.
Она действительно глупа, глупышка старшая сестра, её зовут пойти ночью с дозором, а она говорит, что боится, что её утащат духи.
Ха-ха-ха, как смешно! Вы только подумайте, товарищи.
Где это видано, чтобы говорить о духах?
Она так глупа, потому что не училась, а если бы училась, не была бы так глупа…
Он упорно повторял эти незамысловатые шутливые слова, заодно высмеивая и себя, и позорные воспоминания отступали. Он выучил эту песенку, когда работал учителем в освобождённом районе, обучал детишек и неграмотных крестьян письму — на маленькой, сплошь покрытой трещинами классной доске он записывал ноты и слова, а когда ошибался, нетерпеливо стирал написанное рукавом. А затем, дирижируя своими слушателями, он пел вместе с ними. Их лица, глупые и любопытные, светились тем блеском, который мог уловить только глаз революционера. Его собственное выражение лица должно было быть ещё более одухотворённым — только так он мог заставить этих людей расслабиться и порадоваться этой мелодии. Под этот нестройный хор его тело выгибалось, как натянутый лук, в порыве воодушевления и искренности. Он знал, что на этой новой, а потому чистой земле его биография была очень непростой. Он окончил школу при бэйянских милитаристах, долгое время работал на японском заводе — его серьёзно смущало собственное прошлое, но когда он пел, радостное чувство охватывало его без остатка. В этой жизни он выбрал, как он считал, всё новое, справедливое и прекрасное, и поэтому, хотя уже и прошли его молодые годы, он мог снова позволить себе на время стать ребёнком. Ребёнком, ожидающим признания, награды, прощения… В этом напряжённом ожидании жизненная сила его окрепла, и казалось, время уже не властно над ним, а улыбки и слёзы уже не поколеблют его душевного равновесия.
— Дедушка, это ты со мной разговариваешь или с собой?